Он ступал медленно, осторожно, как человек, окруженный со всех сторон, из-за каждого угла ждущий засады, метра через два останавливаясь и неуверенно озираясь. Перехватывал из руки в руку тяжелый чемодан и нервно вытирал ладонью текущий по лицу пот. Спустя минуту трогался дальше и шел в жуткой, пышущей зноем тишине, со все возрастающим чувством ужаса, от которого не мог избавиться, как ни старался. Это было сильнее его. Он с трудом тащился вдоль вырванных из мостовой, искореженных трамвайных рельс. Горячий ветер поднимал из развалин домов клубы пыли. Они заслоняли от него панораму лежащего в глубине города, где не переставали дымиться незатухающие пожары. Всюду, куда только ни падал его взгляд, виднелись горы щебня, загромождавшие мостовую и тротуары. Уже не меньше часа кружил он так среди этого кладбищенского пейзажа из камней и пепелищ и с болью понимал, что блуждает среди знакомых ему улиц, но не может найти дороги к собственному дому.
Он не узнавал города. И, остановившись на перекрестке двух наискось разбегающихся дорог, беспомощно смотрел в глубь пустынной и тихой аллеи, что тянулась перед ним, длинная и прямая, между шпалерами старых деревьев. Наверное, им было столько же лет, сколько и ему, но сейчас они были мертвы: стволы без крон, с ободранной корой, ветви без листьев. Своими очертаниями деревья походили на просмоленные палицы и грозно топорщились в июльское сияющее небо, а сразу за ними виднелись сожженные дома, мрачная тишина которых навевала на него еще большую жуть. С мучительным напряжением он вглядывался в стройные готические каменные строения, почерневшие от гари. Как это могло случиться? Прошло ведь не больше десяти — пятнадцати часов, как он покинул шумный, полный жизни город. Машинально вынул часы и с недоверием взглянул на циферблат. Стрелки остановились на «одиннадцати» и «двух» — десять минут двенадцатого. Видно, не прошло и суток с его отъезда из города.
Он стоял, сгорбившись, посреди улицы, руки неподвижно висели вдоль туловища. Обе руки были заняты: в одной руке чемодан, а другая судорожно сжимала часы, пульсирующие в ладони едва уловимой, но какой-то пугающей жизнью заводного механизма. Он стискивал их так сильно, что вдруг почувствовал, как между пальцами течет липкий пот. Невозможно больше стоять на одном месте. Зной все усиливался, и над грудами щебня и камней стал разноситься тошнотворно сладковатый запах, будто вблизи валялась на солнцепеке дохлая кошка.
Он очнулся и, охваченный беспокойством и растущим в сердце отчаянием, зашагал к аллее, что вела к центру города, хотя у него не было уверенности, существует ли еще то, что когда-то называлось центром города. И ни в чем не было уверенности. И всякий раз его охватывал ужас, как только мелькала мысль о собственном доме, подвергшемся этой ночью, как и весь город, опасности, а может, даже и уничтоженном. Пытался вызвать в памяти прежний облик. Старался представить дом таким, каким он оставил его вчера, на рассвете, когда отправился в однодневную поездку. Но, пораженная страхом, предчувствием несчастья, память подсовывала его воображению картины руин и пожарищ на месте его дома, и ему никак не удавалось избавиться от наваждения. Вдруг он понял, что если не сумеет освободиться от этого темного потока, захлестывающего его мозг, то никогда не соберется с силами, чтобы самому проверить, как обстоят дела в действительности; и тогда он начал отыскивать в своей памяти слова ничего не значащие, пустые, абсурдные и повторял их с безумным ожесточением, лихорадочно, до полного отупения, стремясь создать барьер, который бы задержал этот темный поток мыслей, перекатывающийся в нем холодной волной. Сначала он повторял слово «томпак», а затем — «аллокуция». Потом повторял эти два слова то так, то этак. И довел себя наконец до того, что уже не понимал их значений, и от испуга, что вот сейчас свихнется, остановился.