— Ничего он не намекал. Но что же я, маленькая? Я сама все понимаю. Разве у вас с Ромой было не так?
— Рома — это совсем другое дело, — сказала Вета с невольным вздохом. — Что Рома? Думаешь, я уверена, что так и надо было поступить? Совсем нет. Куда я спешила? Не знаю.
— Это, наверное, потому, что ты его совсем не любишь, а я — люблю! Ты знаешь, когда он меня целовал, у меня даже коленки подогнулись. Вета! А когда ты целуешься, как ты дышишь — носом, да? А я совсем задохнулась, но это, наверное, потому, что ничего не соображала от счастья. А Айни злился… Вета, только смотри, маме — ни слова, а то знаешь, какая она у нас. Еще начнет проверять письма или вообще запретит с ними встречаться, придется прятаться, а я, знаешь, этого не люблю.
— Я не скажу, Ирка, только знаешь что? Ты все-таки себе не очень-то доверяй. Может, еще и разлюбишь его, мне, например, Айнис нравится куда больше…
— А жалко, что ты уже женатая, правда? Вышла бы замуж за Айни, а я — за Мариса, и были бы мы еще больше сестры, только все бы вышло наоборот, я была бы главнее, потому что Марис старше, а ты бы стала младшая…
— Ох, Ирка, какая же ты еще глупая, а уже собралась замуж…
— Я не глупая, я веселая. Ты, Вета, раньше тоже такая была, даже еще веселее.
— Так то — раньше…
Она лежала и думала. «Вот как просто испортить себе жизнь, один раз ошиблась — и навсегда? И больше уже ничего не будет? И никакой любви? Почему я жалею Ирку? Это меня, меня надо жалеть. Это я испортила себе жизнь. И не только в Роме тут дело. Почему я выбрала такой институт, чего я искала в нем? Мне надоела эта физика и электротехника, и все это ужасное, чужое, железобетонное, там ничего нет для меня, для моей души. Что я натворила с собой? Что мне делать?»
— Вета! Ты уже спишь? — прошептала Ирка счастливым, замирающим голосом. — Ве-та…
Вета не ответила. Она лежала, уткнувшись лбом в холодную стенку, и думала. Но она ничего, ничего не могла придумать.
* * *
На улице уже светило апрельское солнышко, и от луж, от солнца, от синевы больно было глазам. Вета бродила по Петровке, по Столешникову, без дела заходила в магазины, толкалась в пестрой весенней толпе — она прогуливала. Хорошо было здесь, в самой шумной, самой живой сердцевинке города, хорошо подставлять лицо солнцу, чувствовать себя сильной, молодой, красивой, ловить на себе чьи-то взгляды и улыбаться им навстречу. Нет, жизнь еще не кончена, даже не начиналась как следует. Отчего ей так страшно было тогда, ночью? Институт? Институт у нее отличный, серьезный, настоящий, и со всем она прекрасно справляется, и народ у них веселый, хваткий, дельный. Что ей тогда померещилось? Неужели просто позавидовала Иркиному детскому сиянию, ее наивности, ее мечтам? И чем ей плох Роман? Второго такого мужа нет ни у кого на свете. А любовь… Любовь была раньше, три года назад, когда они только встретились. Конечно, все постепенно затухает. Да и стоит ли думать об этом, когда на дворе весна? Как-нибудь все непременно устроится и будет прекрасно, она это чувствует, чувствует! Эта радость, это замирание сердца не могут обмануть. Все будет хорошо.
А вот и ее любимая кондитерская. Здесь продаются самые вкусные в Москве пирожные. Она несколько минут маялась перед витриной, глаза разбегались, и она не знала, что выбрать. Она с удовольствием перепробовала бы все пирожные, хоть по кусочку от каждого, но по опыту знала — больше двух ей не осилить.
Она держала пирожные на бумажке, пальцы были липкие, сахарная пудра сыпалась на пальто. И все-таки невозможно было есть их здесь, в сумраке и парном тепле кондитерской, когда там, на улице, сияло такое солнце. Она стояла у стены, ела, смакуя, потихоньку, незаметно слизывая сладость с пальцев, а перед носом у нее барабанила капель и осыпала ее мелкими, как пудра, брызгами.
Покончив с пирожными, Вета вздохнула, накрепко утерлась платком и, довольная, зашагала вверх к Пушкинской. И вдруг она остановилась, пораженная. Навстречу ей по Столешникову, опустив голову, заложив руки за спину, медленно шел Роман. Он был в длинном черном пальто, без шляпы, и его густые светлые волосы ярко взблескивали на солнце.