Если школьнику и попадается иной раз учитель, у которого хватает энтузиазма наслаждаться, к примеру, математикой, который преподает ее как чудесное искусство и заставляет полюбить, заражая своей любовью и радостью жизни, благодаря чему все усилия превращаются в удовольствие, то это воля случая, а не заслуга Системы Образования.
Свойство живых — заставлять любить жизнь, пусть даже в форме уравнения второй степени, но живое никогда не значилось в школьной программе.
В школе — обязанности.
Жизнь где-то еще.
Читать учат в школе.
Любить читать…
33
Надо читать, надо читать…
А что, если вместо того, чтобы заставлять читать, учитель вдруг решит поделиться собственной радостью чтения?
Радостью чтения? А что это такое — радость чтения?
Вопрос и впрямь требующий оглянуться на себя!
И для начала признаться себе в одной истине, которая в корне противоречит догме: большую часть книг, сформировавших нашу личность, мы читали не во имя чего-то, а против чего-то. Мы читали (и читаем), словно бы защищаясь, не соглашаясь, бунтуя. И если выглядим дезертирами, если отгораживаемся от действительности «чарами» нашего чтения, то дезертируем мы в самосозидание, убегаем, чтобы заново родиться.
Всякое чтение — акт противостояния. Противостояния чему? Всем обстоятельствам. Всем.
— Социальным.
— Профессиональным.
— Психологическим.
— Сердечным.
— Климатическим.
— Семейным.
— Бытовым.
— Коллективным.
— Патологическим.
— Денежным.
— Идеологическим.
— Культурным.
— Или самокопательным.
Хорошо поставленное чтение спасает нас от всего, в том числе от самих себя.
И в довершение всего, мы читаем против смерти.
Кафка читал против меркантильных планов отца, Фланнери О'Коннор читала Достоевского против издевок матери («„Идиот“? Это на тебя похоже — выписать книгу с таким названием!»), Тибоде читал Монтеня в окопах Вердена, Анри Мондор углублялся в своего Малларме в оккупированной Франции времен черного рынка, журналист Кауфман вновь и вновь перечитывал том «Войны и мира» в застенках Бейрута. А больной, о котором рассказывает Валери? Его оперировали без наркоза, и он «находил некоторое облегчение или, скорее, новый запас сил, запас терпения, читая наизусть между пиками самой острой боли любимые стихи». И конечно же признание Монтескье — высказывание, педагогическое извращение которого дало такой урожай сочинений: «Учение было для меня наилучшим средством против всех неприятностей в жизни; не было такого горя, которое не рассеял бы час чтения».
А если более буднично, то книга — убежище от перестука дождя, ослепительная тишина страницы в гуле метро, роман, пристроенный в ящике конторского стола, минутка чтения, выпавшая учителю, пока ученики «плавают», и украдкой читающий на задней парте ученик, который сдаст учителю чистый листок бумаги…
34
Легко ли преподавать Словесность, когда чтение так властно требует уединения и безмолвия!
Чтение помогает общаться? Очередная шутка толкователей! Мы молчим о том, что прочитали. Удовольствие от прочитанной книги мы чаще всего ревниво храним в тайне. То ли потому, что, на наш взгляд, это не предмет для обсуждения, то ли потому, что, прежде чем мы сможем сказать хоть слово о прочитанном, нам надо позволить времени проделать тонкую работу перегонки. Наше молчание — гарантия интимности. Книга прочитана, но мы все еще в ней. Одна лишь мимолетная мысль о ней открывает нам путь в убежище, куда можно скрыться. Она ограждает нас от Большого Мира. Она предоставляет нам наблюдательный пункт, расположенный очень высоко над пейзажем обстоятельств. Мы прочли ее — и молчим. Молчим, потому что прочли. Хорошенькое было бы дело, если б на каждом повороте нашего чтения на нас выскакивали из засады с вопросами: «Ну как? Нравится? Ты все понял? Изволь отчитаться!»
Иногда молчание наше продиктовано смирением. Не горделивым смирением великих аналитиков, но глубоко личным, одиноким, почти мучительным сознанием, что вот это чтение, этот автор только что, как говорится, «изменили мою жизнь»!
Бывает, недоумение потрясает до немоты: как же так? Неужели то, что меня перевернуло, никак не подействовало на мировой порядок? Как возможно, чтобы XX век стал тем, чем стал, после того как Достоевский написал «Бесов»? Откуда взялся Пол Пот и ему подобные, когда уже описан Петр Верховенский? А ужасы лагерей после того, как Чехов написал «Сахалин»? Кому открыл глаза безжалостный свет Кафки, в котором наши наихудшие очевидности обретали резкость, как на цинковых фотопластинах? И кто из живущих среди творившегося тогда кошмара услышал Вальтера Беньямина? И почему, когда все уже свершилось, весь мир не прочел «Род человеческий» Робера Антельма хотя бы ради того, чтоб освободить Христа Карло Леви, навечно остановившегося в Эболи?