Как мы читаем. Заметки, записки, посты о современной литературе - страница 30
Но вот загадка – роман Гузель Яхиной «Зулейха открывает глаза» вошел в премиальные списки, хотя и не высокая проза (со штампами перебор); феноменально популярен, хотя вроде и не жанровая литература (темы поднимает большие, исторические). Может, Яхина – главный беллетрист нашего времени?
Ведь каждому времени – свой беллетрист. Если для высокой прозы проблемы современности – трамплин к трансцендентному, то для беллетристики – вся ее суть. Декорации могут быть любыми, важен дух эпохи.
Так, книги Улицкой отражают атмосферу слабости личности перед махиной государства. Толпа и давка – частые образы в беллетристике того времени: Л. Улицкая – «Казус Кукоцкого», «Зеленый шатер», Б. Васильев – «Утоли моя печали», Б. Акунин – «Коронация». Поколение Улицкой, не верящее ни в Бога, ни в черта, ни в Советский Союз, тем не менее верило в общую справедливость. И Улицкая создала альтернативный образ справедливости и порядка: лестницу рода.
Маринина – бытописатель 1990-х. Ее романы о Каменской – сага отчаянных времен, где деньги – у. е., сахар – роскошь, а смерть – обыденность. И речь идет уже не об общем порядке, а о сохранении представлений о добре и зле. Нынешнему поколению мир Марининой непонятен, как и романы Улицкой, похожие на сплетение темных венозных жил.
Зато жанровая литература с ее простыми общечеловеческими схемами не привязана к шуму времен. И «Зулейха» не привязана тоже. В ней нет попытки понять современность, объяснить историю. Травма ХХ века без всякого ущерба здесь может быть заменена травмой монголо-татарского ига или эпидемией чумы. «Ни автор, ни текст не задумываются о том, почему произошла коллективизация, какие причины ее вызвали, какой исторический смысл она несла. Никакой логики, никаких причин. Просто страшная катастрофа»[18]. Сборная модель сентиментального романа: честная девушка, злой муж, ведьма-свекровь, добрый доктор и романтический враг в декорациях какой-то катастрофы.
Нет здесь и психологического обоснования: тридцатилетняя героиня тайком носит на могилы дочерей пастилу и страшно боится свекрови. Никогда не поверю, что страх перед свекровью более сильное чувство, чем трагическое материнство.
Может, «Зулейха» демонстрирует «глубокое знание национального материала, любовь к своему народу <…> деликатное прикосновение к фольклору», как пишет в предисловии к роману Л. Улицкая? Тоже нет, татары страшно недовольны и перевиранием национальных реалий, и финалом романа, где Юзуф, взяв имя Иосифа Игнатова, отправляется служить Советской стране.
Язык в «Зулейхе» беспомощный, то топорно-простой («Игнатов берет с подноса тарелку. Полипьев смиренно вытягивает руки по швам»), то нуждающийся в костылях и скобках: «И бесшумное, по-лакейски услужливое скольжение двери (вправо-влево, вправо-влево…), и щегольские фестончатые занавески в тонкую, еле заметную полоску (положим, с открытыми окнами – никак, но рюшечки-то зачем?), и безукоризненно чистое большое зеркало над объемистой воронкой рукомойника (смотрелся в него только по необходимости – утром, когда брился»). Его слабость пытались объяснить сценарной техникой. Но сама по себе сценарная техника не плоха. У нее много приемов (смена ракурсов, общих и крупных планов, лаконизм, ремарки), которые можно чередовать с поэтической выразительностью, но Яхину попытка перейти от конспекта к художественной речи заводит в дремучую сентиментальность: «Убийца мужа смотрел на нее взглядом мужа – и она превращалась в мед. От этого становилось мучительно, невыносимо, чудовищно стыдно. Словно весь ее стыд, прошлый и настоящий, слился воедино, вобрал в себя все, за что недостыдилась в этот безумный год <…> полог задергивался – все плотское, стыдное, некрасивое оставалось там, внутри. Зулейха вскакивала на большого аргамака и, крепко сжимая его босыми пятками, уносилась прочь не оборачиваясь».
В девяностые было много книжек с блондинками на обложках, героини которых изъяснялись так же: это было мучительно, невыносимо, чудовищно стыдно, но когда он пронзил ее своим 15-сантиметровым копьем, весь ее стыд, прошлый и настоящий, слил воедино все плотское, стыдное, некрасивое, и она, превратившись в мед, крепко сжала его босыми пятками, уносясь прочь, как на большом аргамаке