Мама воткнула совок в грязь.
— Почему бы тебе не пойти заняться чем-нибудь еще и не надоедать мне тут?
Всю дорогу к дому Джоны я бежала. И ветер высушивал слезы, которые, наверное, наперегонки катились по моим щекам.
— Уичита?
Вначале мне кажется, что я слышу голос Джоны, но когда я оборачиваюсь, оказывается, что это Дилен. На нем куртка и джинсы, и его запорошил снег. Его грудь тяжело вздымается, и я понимаю, что снег он чистил действительно где-то на окраине.
— С ней все в порядке? — спрашивает он, хватая ртом воздух.
Я киваю.
— Сейчас все нормально. Мама там, с ней.
— А ребенок?
Я пытаюсь придумать, что сказать, но в голове у меня болезненная пустота. Мать ему не сказала? Потом я вижу, что сказала. Просто он хочет, чтобы это оказалось ошибкой.
— О Боже! — Он садится. Капли тающего снега и слезы падают на пол.
Я сажусь рядом с ним, нахожу его холодную руку без перчатки… Не знаю, стоит ли мне к нему прикасаться…
Он обхватывает меня руками и, всхлипывая, утыкается носом мне в грудь.
— С ней все хорошо, — говорит он. — Я так боялся… Я думал, что, может быть…
— С ней все в порядке, — говорю я ему в намокшие от снега волосы, чувствуя запах льда, страха и печали.
— Дилен, дорогой! — Маленькая женщина, на вид не старше меня, садится по другую сторону от него. Она быстро улыбается мне, потом вновь сосредотачивается на Дилене.
Поверх головы Дилена и плеча незнакомки — видимо, его матери — я вижу толпу людей, отдаленно напоминающих мальчика, которого я обнимаю. Взрослые, дети, бабушка, даже две. Один за другим, они все обнимают Дилена или — если не могут обхватить его целиком — протягивают руку, чтобы похлопать его по спине или колену.
— А как Джина? — спрашивает меня мать Дилена. — Можно нам ее увидеть?
Я знаю, что маме это очень не понравится — даже больше, чем та нахальная сестра с недобрыми глазами, которая у двери палаты Джины машет руками, чтобы они не входили, но понапрасну: я впускаю их всех.
Они же семья Джины.
Даже если она сама об этом еще не знает.
— Я хочу, чтобы у нас была большая семья, — сказала я Джоне, оставив маму сажать петунии в одиночестве и пробежав всю дорогу до его дома.
— Нет, не хочешь, — ответил он.
Он соскребал грязь с земли у корней дуба. Дерево росло на холмике, возникшем, когда прокладывали подъездной путь к дому Лиакосов. На срезе в темной земле его корни образовали целую сеть извилистых горных дорог, по которой ездили наши игрушечные машинки, пластмассовые джипы и грузовики. Мы одолжили — ну хорошо, стащили — из ящика с серебром матери Джоны старую ложку, и я использовала ее, чтобы посыпать эти дороги тонкой струйкой песка из пожарного ящика. А Джона расчищал путь своим перочинным ножиком.
— Нет, хочу, — возразила я. — Мне бы хотелось жить в большой семье. Даже больше твоей. У тебя ведь только Зик, Кэро и Крейг…
— Конечно… И ты хочешь донашивать чужую одежду, хочешь, чтобы на день рождения тебе не дарили велосипеды и все такое, хочешь утром по субботам драться из-за того, что смотреть по телевизору…
Я подумала над этим.
— Мне не пришлось бы донашивать чужую одежду. Я же старшая.
— Фу ты ну ты, ножки гнуты. Подсыпь сюда песка, — он показал на отвесный склон.
Я насыпала песок и потом разровняла его пальцем.
— Прямо как настоящая дорога. Особенно если скосить глаза.
Мы отступили назад и скосили глаза.
— Ладно, — сказала я. — Мне не нужны братья и сестры. Но все же мне хотелось бы иметь много двоюродных братьев и сестер, теть и дядь, которые бы дарили мне подарки на Рождество. А то Рождество празднуем только мы с мамой и папой.
Джонз раскапывал грязь над следующим корнем.
— Ты понимаешь? — спросила я его. — Тогда по субботам я смотрела бы то, что мне хочется. Да и вообще почти всегда. Ну, кроме Рождества.
Он все продолжал рыть.
— Ну что?
Он отбросил ножик и побежал в дом.
Я подняла нож и счистила с него грязь. Это была любимая вещь Джоны, и он огорчился бы, если бы нож испортился или потерялся. Я пошла за ним в дом. Джона сидел в большом кресле перед телевизором и смотрел какое-то детское шоу.
— Ты уронил ножик, — сказала я.
— Уйди и оставь меня одного.