Она шмыгает носом.
— Нет, не говорила. Я спросила того… того жуткого мужика, где здесь прачечная самообслуживания, а он решил, что я… — Она хлопает ресницами и смотрит на полицейского: — Он решил, что я веду себя… предосудительно.
Хлопанья ресницами, пожалуй, слишком много.
Я затаиваю дыхание, но О'Рейли либо попался на удочку, либо решил на нее попасться.
— Сожалею обо всем случившемся, — говорит он мне, Джине, Дилену, успокаивающе поглаживающему Джину по плечу с самым покровительственным видом, какой только может быть у семнадцатилетнего подростка. Особенно когда он смущен и перепуган.
— Это простое недоразумение, — продолжает О'Рейли. — Конечно, вы можете забрать ее домой.
Это недоразумение.
— Ну, вот и приехали, — сказал полицейский, подъезжая к моему дому. Я попыталась выйти, однако дверь не открывалась. Полицейский не спеша обошел вокруг машины, чтобы выпустить меня. Потом он положил холодную ладонь мне на затылок и повел меня по нашему переулку, а потом постучал в дверь, сдвинув с места венок из виноградных листьев с шелковыми анютиными глазками.
Отец открыл дверь. Он перевел взгляд с полицейского на меня.
— Уичита? Почему ты не наверху, в своей комнате?
Я прижала носок босой ноги к своду стопы другой ноги.
— Я… — начала я, но полицейский перебил меня. Я услышала фамилию Лиакос. Слово «поезд». За спиной отца появилась мама. Волосы у нее были распущены и висели вдоль лица, падая на плечи. Полицейский перестал говорить, когда мама схватила меня и поволокла через черный ход на кухню.
— Где ты была? — спросила она. — Что ты делала?
— Ничего, — ответила я.
— Ты сбежала из дома и была с этим мальчишкой. Дерьмо ты маленькое.
Потом она дала мне пощечину.
До этого она меня никогда не била. Да, они пороли меня, но по лицу никогда не били. Мы уставились друг на друга. В жаре кухни щека у меня горела. Волосы у мамы прилипли к шее.
Отец вошел на кухню сразу же, как только мама схватила меня за плечи.
— Этого мальчишку ты больше никогда не увидишь. Если только…
— Все это просто недоразумение, Мэгги, — сказал отец. — Оставь ее.
Я взглянула на него снизу вверх, благодарная за поддержку против маминого гнева. Начинались его обычные придирки к маме.
Мама окаменела в самой середине движения (она уже трясла меня за плечи). Во внутренних уголках глаз у нее стали собираться слезы, а губы затряслись. Она опять ударила меня по щеке. Дала пощечину отцу.
— Пошел ты, Брэд… — сказала она и вышла из кухни.
От второй пощечины следа не осталось, но в этот раз было больнее — из-за этих слез.
Насвистывая, отец быстро взял баночку кока-колы с кофеином и вышел, чтобы досмотреть игру.
Простое недоразумение.
— Все это просто большое недоразумение, — говорит Джина. — Она сидит на диване, вся надувшись, с дрожащими губами.
Я сажусь наискосок от нее.
— Дилен, ты нам кофе не сделаешь? — прошу я его. Думаю, он приложит все силы.
— Да сделай же что-нибудь со своей губой! — говорю я Джине. Губа перестает дергаться. Странно, но злости я не чувствую. Я чувствую себя усталой и больной. Слишком усталой и больной, чтобы рассуждать здраво. Но я все же делаю попытку. Пытаюсь составить членораздельные предложения, но отбрасываю их одно за другим еще до того, как произнести.
— Итак, когда же ты решила стать малолетней проституткой, к тому же будучи беременной? — спрашиваю я после того, как все остальные вопросы отброшены как несущественные. Речь моя вполне естественна и нейтральна, как будто я говорю с ребенком хозяев на какой-нибудь вечеринке: «Итак, Джонни, почему ты хочешь стать пожарником?»
— Кем-кем? — Глаза у нее округляются и округляются, пока не становятся такими же круглыми, как у кошки. Например, у Манеки Неко. — Я просто спросила дорогу. Я же тебе сказала.
— Нет, это ты сказала мистеру Сбитому-с-толку-офицеру-полиции.
— Ты мне не веришь? — Глаза у нее открываются еще шире (если такое возможно), и губа опять принимается за свое. Потом, как будто сообразив, что этот ее фокус с губой на меня не действует, она расправляет плечи и откидывается на спинку дивана, скрестив руки на груди. — Ты мне не веришь!