Но вот в чем еще дело: люди с идеалами подлинно социалистическими сохранились и среди тех, кто прошел всю иерархическую лестницу партии совработы периода застоя и даже прихватил ступени культовой иерархии тоже. Эти люди, пройдя через все должностные испытания, искривления, искажения и зигзаги, вынесли, наверное, глубокое убеждение в том, что если будет и дальше так же — катастрофа неизбежна, мы все погибнем, и вместе с нами погибнут, теперь уже навсегда, и социалистические идеи и социализм как таковой. Они убедились, что эту пагубную действительность нужно коренным образом менять, другого пути нет и не может быть — только демократия, только народовластие! Мы, народ, на такой поворот событий тоже мало надеялись, мы этих людей, занявших ныне самые высокие посты, не загадывали и на них не ставили — они сами пришли и теперь весьма энергично толкают нас к демократии и народовластию, преодолевая невероятные трудности.
Такого случая, а может быть, и такого казуса история, вероятно, еще не знала. Это совершенно новая постановка вопроса о личности и революции, о личности в истории. Вот как она откликнулась, революция, через семьдесят-то лет!
Мы вспоминаем, мы говорим: НЭП, НЭП… Но если была новая политика, значит, было и новое мышление, раз было возвращение к тем или иным экономическим принципам, значит, было и возвращение к тем людям, которые эти принципы, если так можно сказать, персонифицировали, значит, пересматривалось и отношение ко всем тем, кто еще вчера числился по разряду «врагов». Я бы сказал: пересматривались отношения между людьми времен гражданской войны и «военного коммунизма». А вот эту новую, или обновленную, психологическую картину НЭПа мы и не оцениваем. Не извлекаем из нее опыта. Попросту о ней забываем.
Я многое из того времени и в этом именно смысле помню до сих пор. Я жил в Барнауле, густо заселенном политическими ссыльными, с которыми мои родители поддерживали добрые отношения: интересные люди! Интересные люди были и меньшевиками, и эсерами, и «новая» ссылка в лице большевиков — уклонистов, оппортунистов, оппозиционеров. Все они воспринимались тогда просто, естественно, без той злобы и непримиримости, которую открыл год 1929, год «великого перелома». Ссылками Россию — а Сибирь особенно — не удивишь. Вот я и вспоминаю, какие были тогда занятные фигуры. Не самые выдающиеся личности, нет, а именно занятные приходят прежде всего на память.
Ну вот был такой польский бундовец и меньшевик Гвиздон, маленький, рыженький, с невероятным каким-то акцентом, в прошлом судовой механик, а в еще более отдаленном прошлом люблинский портной. Именно портновское мастерство было его страстью, но в Барнауле он шить не хотел, шил, конечно, но безо всякого энтузиазма, мечтая о Варшаве, на худой конец о Люблине.
Была у Гвиздона жена — здоровенная сибирячка Евдокия, она приносила ему рыженьких младенцев круглым счетом по два каждые три года. Однако это не мешало Гвиздону пускаться каждую весну в бега, он достигал-таки очень неспокойной в те времена польской границы, там его ловили и возвращали в Барнаул с добавкой нескольких лет к сроку ссылки. Но Гвиздон свои сроки и не считал: десять или пятнадцать лет — какая ему разница?!
Весна — и нет Гвиздона в Барнауле, в его портновской мастерской по улице Гоголевской, и снова вздыхает Евдокия:
— Мой-то — обратно убег…
И это, эти побеги, тоже никем не воспринималось как ЧП. Больше того — они входили в наш барнаульский быт того времени, и в конце зимы по домам и домишкам улиц Алтайских (мы жили на Третьей Алтайской) ходил какой-нибудь человек, затевал с жильцами разговор о том о сем, потом распахивал шубейку — там у него висела церковная жестяная кружка — и говорил:
— На побег товарищу…
Мать уже с января начинала беспокоиться: скоро март, а у нас на побег товарищу и полтинничка нет, нехорошо, надо как-то сэкономить.
При жалованье отца 33 рубля, при цене мяса 13 копеек за фунт, квартиры — 3 рубля в месяц, при покупке то и дело книг полтинник тоже был деньгами, и отец говорил:
— Ничего, не будет денег в марте — в мае побежит Гвиздон, ему прямо в руки и отдадим наш полтинник.