Все мы это знали, все доктору верили, но мать говорила:
— У Сережи здоровье плохое… Простудится ведь. Раздетый-то…
Был и еще один прием безопасности, который изобрел Николай Аркадьевич Швецов, красавец мужчина, бывший офицер, отвоевавший во всех войнах, которые были на его веку.
Кроме грабителей и разбойников, на ночных улицах Барнаула то и дело можно было встретить конвойных в военной форме и в штатском, которые куда-то шли еще «пустые» или же возвращались уже «загруженные» арестованными. В этом случае впереди шел один из конвойных, который, завидев кого-нибудь, а то и просто так громко кричал: «Дор-рогу! Дор-рогу!»
Так вот Николай Аркадьевич шел впереди возвращавшихся гостей и тоже кричал: «Дор-рогу!» Гости шли молчаливо, меня родители везли в санках, я очень стеснялся, но ходили они очень быстро, а у меня были пимы навырост, да еще и подшитые, в них я за взрослыми никак не успевал. И штаны у меня были очень плотные и долговременные, сшитые из байкового одеяла. Так или иначе, а бог миловал — никого из нас ни разу не раздели. Нынче, когда я вспоминаю все это, когда думаю, что это были за люди, я определяю их одним словом — «утописты», иногда и двумя: «русские утописты».
О чем они в ту пору вели свои бесконечные разговоры? Советской властью сосланные в Сибирь, они эту власть не ругали, нет. Несогласие было, ругани не было. Главными упреками были — жестокость гражданской войны и отсутствие многопартийной системы после войны. Но и к однопартийности присматривались внимательно: а вдруг получится? Ведь уже и получается кое-что, и вполне может быть, что на каком-то этапе единовластие и единодушие достигнут большего, чем может достигнуть многопартийность и разноголосица. Надо, надо посмотреть. Надо пожить. Материальная сторона этого «пожить» мало кого интересовала.
И вот еще что: все верили в светлое будущее, причем не столь уж и отдаленное. Если большевики одни не будут справляться, что же, вот тогда они и призовут на помощь меньшевиков и эсеров, а может быть, даже оставшихся в живых кадетов. Надо, надо посмотреть, будущее России в ее собственных руках, в этом сомнений не было: от интервентов Россия отбилась.
Ну и такой вопрос: а власти-то, барнаульские большевистские власти того времени как относились ко всей этой ссыльной публике? С которой они то и дело были знакомы лично, с которой лет двенадцать, а то лет восемь тому назад, при царском правительстве, они, бывало, вместе сиживали в одних тюрьмах, в одних камерах, путешествовали в одних арестантских этапах?
Я на этот счет вспоминаю такой случай, точнее случаи. Когда мы жили на Третьей Алтайской, окно нашей комнаты выходило в палисадник соседнего дома, хозяйка которого содержала пансионат для ссыльных. Она, офицерская вдова, сдавала им комнаты и углы, готовила нехитрую пищу, стирала бельишко. А в палисаднике у нее стояли скамьи и топором рубленный длинный стол — все лето за этим столом и шли «разговоры», иногда очень громкие. Мать этот шум очень переживала: не дают, негодяи, спать Павлуше, а ему завтра на работу! Сердиться-то она сердилась, но сказать негодяям хоть слово, остановить гам и шум так ни разу и не решилась, стеснялась. Гам особенно усиливался в те субботние вечера и ночи, когда к этой компании присоединялся… секретарь окружкома ВКП(б) товарищ Нахимсон (кажется, так). Вот уж тут был шум так шум — все набрасывались на одного, один на всех. Не смогу передать существо этих споров, не помню, да и проходили они ночью, но вот когда они вдруг смолкали, я просыпался, выглядывал в окно и видел, как товарищ Нахимсон усаживается в незамысловатую пролетку, а его собеседники, провожая, стоят вокруг. Кучер кричит: «Ну, ну, Гнедко, шевелись-ка-а-а!» — и увозит Нахимсона (на Гору, где тогда уже была окружкомовская дача), а кто-нибудь из его недавних собеседников провожает Нахимсона так:
— Узурпатор! Приезжай, узурпатор, в следующую субботу — посмотришь, что от тебя останется!
В следующую субботу Нахимсон приезжал, и все повторялось сначала. Ну а если почему-то он в субботу не приезжал, вся компания заметно скучала. Одна только моя мать и бывала довольна: