А она стояла на крыльце, как старое каменное изваяние, постепенно теряя очертания в уплотняющемся потоке дождя.
— Она тебе тетка по отцовской или материнской линии? — спросил водитель, когда машина уже мчалась по Внуковскому шоссе.
— По общественной линии. — Валера сидел бледный. В себе.
Город кончался. Раздвигалась зелень летнего леса.
Валера вонзился к аэропортовскую толчею с неожиданным ожесточением. Все это броуново движение приехавших и отъезжающих с его потоками, ручейками, сумятицей вдруг показалось Валере враждебным.
— Людей задавишь! — кричали ему вслед.
— Последний рейс!
— Улетишь завтра.
— А-а, — он только мотнул раздраженно головой и снова устремился по перрону к выходу на летное поле.
— Вам говорят — нельзя! Русский язык понимаете? — Дежурная по перрону захлопнула перед ним дверцы.
— Ну вон же еще трап не откатили! — молил Валера.
— Нельзя, вам говорят!
— Мне завтра поздно!
— Нельзя!
Потерянно-жалкое лицо Валерия дернулось, но в следующий момент он уже перемахнул через загородку и побежал к самолету.
— Вернитесь! Гражданин, вернитесь! — крикнула дежурная вдогонку, а потом неуклюже побежала за ним по летному полю.
Валера несся по полю с отрешенным видом, тяжело дыша. Было видно, что сил у него немного, но он бежал, бежал, бежал…
От рывка вдруг раскрылся чемодан, и на мокрые бетонные плиты посыпались сувениры: разноцветные камни, костяные игрушки, нанайский бог…
Увидя все это жалкое богатство на ветреном и холодном аэродромном поле, Иванов вдруг замер. И сразу же был настигнут мужчиной в летной куртке, бежавшим ему наперерез, и запыхавшейся, раскрасневшейся дежурной.
«Псих ненормальный», — последнее, что услышал Валера от дежурной, когда его вернули в зал ожидания. Поискав глазами свободное место, он сел прямо на пол, у колонны. «Псих ненормальный» — застряло в голове…
Валера встал шатаясь, пошел в толпу и поглотился ею.
Он не шел, он брел, плыл среди людского потока, отдаваясь во власть течениям и водоворотам. Он не старался быть незаметным, он был действительно незаметен в этой миоголикой и одновременно безликой вокзальной толпе. Он был плоть от плоти их. Его одежда была их одеждой; он курил точно такие сигареты, какие курят миллионы, а здесь на вокзале — почти все. Он умывался в длинном кафельном туалете, точно так же втягивая в себя воздух и захлебываясь. Он инстинктивно бросался на каждое громкое объявление диктора и только секундой позже понимал, что оно касается не его. И так же чуть сторонился милиционера, как все грешное, мужское братство; и в то же время ловил ту секунду, когда с милицейского лица сойдет начальственное выражение и проступит их сообщническое, всемирное мужское озорство.
Он садился на корточки около больших, обставленных чемоданами, многодетных семейств, и легко втягивался в игрушечно-значительный разговор с их детьми. И показывал «козу», и надувал губы, и дети притворно-стеснительно радовались этому. А их благосклонные — русские, узбекские, татарские — матери тоже не стеснялись его. Одна татарка — и хорошенькая, и горячеглазая — даже кормила при нем младенца тугой смугловатой грудью, а когда Валера, вспыхнув, отвел глаза, что-то озорно крикнула ему по-татарски.
— Ну чо, паря, летим в Бодайбо? — ткнул его в плечо уже немолодой мужик в богатой шапке. — Золотишко-то помоем?
— Да мне бы до Смоленска долететь! — как своему признался Валера.
Он шел дальше, уже набирая в сердце какую-то уверенность, чувство правоты. Осторожно, но упрямо открывал служебные двери, за которыми на него выпяливались недоуменно-начальственные глаза. Он тянулся по вокзалу по какой-то еще непонятной ему самому ниточке, которая должна, обязана была привести его к какому-то особому, всеразрешающему выходу, в который всегда верит втайне русская душа.
Он переступил какой-то полупарадный порог, протиснулся между двумя полированными дверьми и оказался в небольшом, очень полированном кафе. Пустом и очень казеином. Он подумал, что здесь обед, закрыто, но когда подошел к стойке с кофеваркой, только что сидевшая буфетчица предупредительно подняла на него глаза.