Раскаяния не было, и не было ощущения вины перед Любой, Люба и Дорина соединились в одно, он все узнал — до сжавшегося в комок горячего девчоночьего тела, — только слишком затянулся в тяготах войны конечный счастливый миг, — и Якова заполнила странная, жалкая обида на Любу за то, что заставила его так долго ждать, будто в том, что случилось, была виновата она. Сейчас он метался помраченным сознанием меж этой комнатой и бедным девичьим убежищем Дорины. Дорина осталась там, в своей мазанке, и музыка нагнетала и нагнетала в Якове жалость к девушке.
Он еще жил тем, что было в глиняной избушке, в нем сладко повторялось запоздалое, наивное сопротивление Дорины, задыхающиеся, сдавленные вскрики: «Ну! Ну!»[6], еще более разжигавшие Якова… Потом он был совершенно растерян, подавлен, в первую минуту его действительно охватило раскаянье, а может, сострадание — к Дорине, к себе, — ни во что не выливавшееся: она жалась к нему, удушая скоромным запахом женского тела, трогала его плечи, звала идти за скрипачом, но он будто уснул и не слышал, как она ушла.
Когда он остался один, еще ощущая на себе прикосновение рук Дорины, совершенно неожиданно к нему вновь с ужасающей отчетливостью пришло пережитое так недавно, когда их с капитаном «виллис» пробивался по загруженной машинами и повозками дороге и колеса, надрывая душу Якова, скользили вблизи истерто-бесплотных трупов. Эта жуткая явь каким-то образом связывалась у него с Дориной, он будто низко обманул ее в чем-то, ему хотелось спрятаться от нее, от ее доверчивости. Забытье длилось до тех пор, пока Дорина не вернулась и почти силой не подняла его с топчана, и вот теперь он сидел и слушал скрипку. Один. Без нее.
В комнатке, куда хозяйка, отупевшая от пережитого за вечер, отвела на ночлег капитана и Якова, стояли две чисто застланные кровати, разделенные столиком у окна. Комнатка эта, видно, и предназначалась для заезжих. Капитан сел на кровать, помотал головой, словно сбрасывая впечатления вечера. Расстегивая портупею, сквозь зевоту хитро подмигнул ординарцу:
— Долго вы с Дориной за скрипачом ходили… Заблудились, что ли?
Яков рассмеялся, стараясь взять заданный комбатом тон. Но бессмысленный смех вдруг пресекся резким, непроизвольным, как икота, всхлипом, и, ужаснувшись ему, стараясь сдержать себя, закрывая лицо кулаками, Яков заплакал. Капитан некоторое время смотрел на него, ничего не понимая и, может быть, испытывая смутную досаду на удивлявшую его и раньше недотепость ординарца, награжденного — шутка сказать! — солдатским орденом Славы. Он подошел к Якову, усадил на кровать, придвинул табуретку, сам сел, прошел пальцами по чернокурчавой, опущенной, словно в покаянии, голове ординарца и, видно, почувствовав ее мальчишескую незащищенность, устыдившись только что испытанного ощущения неприязни, заговорил по-доброму:
— Что ты, Яша! Успокойся… Ну, извини, пошутил… У тебя это первый раз, что ли?
Он не получил ответа, но понял молчание Якова.
— Вон как!.. Ладно, все между нами будет, понял? Могила. Ни одна живая душа не узнает. — И, отойдя к своей кровати, снял портупею. Следуя давно заведенной на случайных ночлегах привычке, сунул пистолет под подушку и усмехнулся Якову с отеческой незлобивостью: — А вообще ты парень не промах. Люблю таких… Дорина ждет небось. Иди. Только подъем в пять ноль-ноль. Чтоб как штык.
Яков метнул в него испуганный взгляд.
— Нет, нет, что вы! Неудобно! — И сморщился от сказанного невпопад слова.
— Неудобно! Дон-Жуан несчастный. Неудобно, когда сапоги жмут, понял? — И, уже укладываясь в постель, произнес с поучительным блаженством старшего: — А я бы пошел… Эх, Яша, Яша… У тебя вся жизнь впереди. Будут и встречи, и прощания. До Берлина дотопаем, а уж потом…
Он закрыл глаза, не в силах выразить того, что наступит «потом»: очевидно, после трех полностью заполнивших его жизнь тяжелых лет будущее рисовалось ему лишь общей радужной картиной. Так он и уснул, не закончив фразы, как привык засыпать накануне раннего подъема.
Яков тоже не знал, что будет потом. А сейчас из тысяч злодеяний войны грянула на него и эта, увитая иллюзорно-романтической пеленой, затмившая сознание, случайная и желанная ему жертва Дорины.