— Вот вопрос! — Лазовский тоже засмеялся. — Ну, чтобы согреть, отметить глубже нашу дружбу. Ведь мы друзья?
— Пожалуй, не знаю. Мы никогда не ссорились, но разве нужно уже подогревать нашу дружбу?
— Не подогревать… Эх, какая вы недобрая! Согреть, я сказал, вот так! — И тихонько опустившись одним коленом на подушку, лежавшую на полу у её ног, он взял в свои её холодную ручку и, не целуя, стал греть её своим дыханием.
— Бедная ручка, какая холодная, нервная, а какие строгие, тёмные глаза. — Он смотрел снизу в сгустившуюся глубь её глаз… Как крепко сжаты губы…
Она невольно улыбнулась.
— А если бы я стал молить не о дружбе… — Он совсем опустился на подушку и грудью почти дотрагивался до её колен. — Не о дружбе…
Вера Николаевна встала и, нервно смеясь, отошла от камина.
— Алексей Александрович, какой-то философ сказал, что есть слова, которые как заклинания будят невидимых духов. Не говорите того, что вы хотели сказать, я боюсь завистливых, тревожных толков, мне кажется, они особенно враждебно относятся к людскому счастью. Оставим наш разговор сегодня, прошу вас. Вы завтра придёте?
— Приду, если…
— Опять — если. Без условий. Я вас жду, а теперь ступайте домой…
Она протянула ему руку.
— Уходить?
Они стояли один против другого. Горячие руки сблизились, в её глазах он видел трепетный, влажный блеск, милое смущение и нежность разлились по всем чертам её лица, сухие губы раскрылись в смущённой улыбке, но ещё раз женственная стыдливость восторжествовала.
— До свиданья, — сказала Вера Николаевна и, как бы оторвавшись с места, вышла из комнаты.
Инстинкт подсказал инженеру верный шаг. Он дрожащей рукой взял свою шляпу и молча вышел.
С того дня, среди холодной ещё долгой осени, над головою Веры Николаевны как бы пронеслось весеннее дыхание, она «почувствовала» простор и свет. Невысказанные слова любви всё же разбудили дремавших кругом неё духов горя и радости, страха и надежды, спутников каждой человеческой жизни. С этого вечера всё изменилось в её глазах, свет стал мягче, сумерки таинственнее, а ночь, как заговорщик, охватывала её, жалась к ней и всё что-то говорила ей невнятным, смущающим шёпотом. Сердце её рвалось к любви. Ещё недавно бывали минуты, когда отчаяние охватывало её при мысли, что идут её лучшие годы и день за днём, как сказочный вампир, высасывают у неё силы и молодость, что от неё несправедливо отнята единственная громадная радость женщины — материнство, таинственная, святая, страшная радость возродиться в другом существе. И, забывая все людские законы, забывая цепь, сковывающую её с полуживым мужем, забывая условную нравственность, ей вдруг представилась возможной и близкой полная, торжествующая любовь.
Её охватил восторг, — восторг, полный священного трепета, глубокой, беспредельной благодарности, религиозного страха перед возможным чудом воплощения. Голгофа человеческой жизни превратилась перед ней в волшебный мир грёз и любви.
Дни летели за днями, настала зима. Лазовский, считавший с того вечера выигранной битву любви, не добился ещё ничего. Это было не кокетство, не игра в любовь, — это была искренняя женская стыдливость, которая боролась с просыпавшейся чувственностью. Последнее время Вера Николаевна инстинктивно избегала быть с ним вдвоём, но и в компании, в театре, на прогулке — всюду она чувствовала его близость и милым взглядом, взволнованным жестом, мягкой нотой голоса умела передать ему своё молчаливое: «люблю». Сознав и не испугавшись своего чувства, она давала ему время как бы сконцентрироваться, окрепнуть и получить ту силу, которая будет порукою его прочности. Вполне чистая душой, нетронутая светскою фальшью, она чужую душу мерила своею и не сомневалась, что он переживает то же.
31 декабря Вера Николаевна, в коротенькой «американке» с высоко поднятым бобровым воротником, в узкой чёрной юбке, в бобровой же шапке с одним орлиным пером сбоку, весело, оживлённо переходила из магазина в магазин, закупая лакомства и вина для встречи Нового года.
— Та-та-та, барыня милая, что покупать изволите? — услышала она за собою знакомый голос в то время, как всё её внимание было поглощено выбором ананаса.