— Думаю, что не знает… И я вас всех очень прошу, чтобы она ни от кого и не узнала об этом! Мамочка, прости, ты меня лучше не спрашивай.
— Володя, но ведь если она не знает. Это твое письмо, да еще на машинке напечатанное…
— Я так и хотел. Я, впрочем, извинился тогда, что у меня ни чернил, ни карандаша нет под рукой.
— Но, Володя… — голубчик мой, мы больше не будем об этом, — я только одно еще спрошу. Ведь, может быть, если бы она знала, она бы… Володя, ведь это жестоко!
— Мамочка, ей двадцать лет. Ты видела ее когда-нибудь?
— Ну, видела.
— А меня видишь?
Он сел на подоконник и стал смотреть в окно.
— Вот они идут, — сказал он вдруг совсем другим голосом. — Здравствуй, Сережа! Ну, беги сюда! Давай поцелуемся.
Сережа подбежал, вспрыгнул на подоконник и молча обнял Владимира.
— Очень, очень рад тебя видеть! — Владимир похлопывал его по плечу. — Говорят, ты тут партизанил хорошо?
Сережа не мог говорить от волнения и жалости.
— А как твои? Мама, сестренка? Живы?
Сережа ответил тихо:
— Нет.
Владимир вздохнул. Они молча смотрели на черную улицу.
— Что же ты думаешь делать теперь, милый друг? Родные какие-нибудь есть у тебя?
— Нет.
— Дом твой, кажется…
— Вот наша печка торчит.
Они опять помолчали.
— Знаешь что, синеглазый? Поедем со мной в Москву. Устроим тебя в какую-нибудь школу или детский дом… А хочешь, у меня поживи. Своих ребят у меня не будет, будешь моим сыном.
Сережа ответил ему таким взглядом, что Владимир сморщил лицо, отошел от окна и пересел на лавку, где потемнее.
— Так решено! Я попросил моих товарищей, чтобы ехать завтра. Успеешь собраться?
— Успею.
— Только вот что, милый друг… Я как-то не сообразил сразу… Все еще привыкнуть не могу… Может быть, тебе будет неприятно… Дело в том, что… тяжело жить с калекой. Во всяком случае, можно ведь и не у меня.
Сережа опять только посмотрел на него. Слов не потребовалось.
XXIX
Владимир тяжело переносил свое увечье. Он привык быть сильнее всех, привык оказывать помощь и покровительствовать более слабым. Пока он лежал в лазарете и не был уверен, останется ли жив, было, пожалуй, даже легче. Его окружали такие же больные люди.
Было совершенно естественно, что сестра кормила его с ложечки или писала письма под его диктовку.
Несколько раз, подчиняясь его настойчивым просьбам, она пристраивала пишущую машинку около кровати так, чтобы он мог нажимать клавиши, вставляла бумагу и помогала печатать, деликатно отворачиваясь, чтобы не заглядывать в текст.
Теперь он чувствовал себя гораздо лучше, мог передвигаться самостоятельно, но теперь было тяжелее. Он слишком долго лежал в четырех стенах, отвык от суеты и пространства большого города.
Так хотелось вернуться в Москву, но, только вернувшись, он понял, насколько изменилась его жизнь. Крутом все было такое же или почти такое — все, кроме него самого.
Первое время, просто чтобы выйти на улицу, нужно было сделать большое усилие над собой. Вокруг него ходили здоровые люди, не замечавшие веса своего тела. И не только ходили, но бегали, нагибались, прыгали на подножки трамваев, поднимались по лестницам, как будто это было совсем простое дело.
Они не знали и даже представить себе не могли, что переходить улицу страшно, — просто потому, что она широкая; что спускаться по лестнице вниз, может быть, еще труднее, чем подниматься, потому что ступеньки мелькают и путаются под ногами, как живые, и, если кто-нибудь не идет рядом, кажется, что сейчас упадешь. И он нуждался в помощи и покровительстве этих людей.
Даже самые слабые были сильнее его. Пожилые женщины уступали ему место, маленькие дети открывали ему дверь и придерживали ее, чтобы он мог пройти.
Когда в Дубровке Елена Александровна и Катя передвигали тяжелую кровать, чтобы устроить его поудобнее на ночь, он сидел молча и смотрел на них, стараясь сохранить хладнокровие.
Но смотреть было невыносимо, он вышел на крыльцо и простоял там, опираясь на перила, пока они не кончили.
И вот теперь Сережа. Сереже он предложил жить вместе, подчиняясь прежней, нелепой теперь уже, привычке покровительствовать.
Сережа смотрел на него влюбленными глазами, бросался подавать вещи, к которым он протягивал руку, помогал одеваться, резал хлеб, бегал за покупками, начищал его сапоги до солнечного блеска, снимал пылинки с его шинели.