В последний день октября в камеру Торстена входит Ленцер.
— С завтрашнего дня у вас будут новые дежурные. Меня и Цирбеса сменяют.
— Жаль, — говорит Торстен. — Будут ли это, по крайней мере, хорошие дежурные?
— Я не знаю. — И лицо Ленцера хмурится. — Улучшения, конечно, не ждите. Отделение переходит к Мейзелю. С ним Нусбек. Я буду время от времени вас проведывать. Покойной ночи!
— Покойной ночи, господин дежурный!
На следующий день Мейзель принимает отделение. Весь день он не показывается заключенным и вечером, когда камеры запираются, никому ничего не говорит. Все думают, что Мейзель доволен отделением, и радуются, что все сошло так тихо и гладко. Совершенно неожиданно, приблизительно через час после отбоя, поднимается дикий шум. Он начинается в первой камере. Коридор оглашают крики боли, ругательства.
Палачи переходят из камеры в камеру.
За шесть недель сидения в темноте чувства Торстена сильно обострились; ему все чудится, будто во время избиения он слышит женский голос.
Сейчас они бьют кого-то в камере напротив. Удары плетей и хватающие за душу крики прерываются возгласами: «Убийцы!», «Сволочи!», «Красные бродяги!». И вдруг Торстен слышит явственно женский смех. Сомнений нет. В этой экзекуции участвует женщина. Кто бы это мог быть?
Избивают его соседа рядом. Он дико воет и после каждого удара громко вскрикивает. Сейчас они ворвутся к Торстену. Он чувствует, как учащается его пульс, как появляется легкая дрожь. Он берет себя в руки.
Камеру рядом запирают. Идут. Вспыхивает свет. В замке скрежещет ключ. В дверях появляется красный, разгоряченный поркой Мейзель. Рядом с ним Тейч.
— А ну, вставай!
Торстен вылезает из постели. В это время он видит рядом с эсэсовцем в стальном шлеме и с винтовкой молоденькую девушку.
— Нагнись! — кричит Мейзель, который рядом с Торстеном выглядит совсем мальчишкой.
Торстен смотрит в коридор и медлит. Вооруженный часовой и девушка стоят в полутемном коридоре, но Торстен ясно видит их. Девушка — маленькая, очень стройная, с узким изящным личиком.
Хлоп! Удар плеткой пришелся прямо по лицу.
— Ты нагнешься, сволочь? — с пеной у рта кричит Мейзель и наносит второй удар по лицу.
— Нагнись, собака!.. Нагнись!..
Торстен нагибается.
Мейзель и Тейч бьют одновременно. В камере тесно, и Мейзель хлещет по спине так, что концы плети угождают Торстену прямо в лицо. Он руками защищает глаза, судорожно сжимает челюсти и ни одним звуком не выдает боли.
Наконец они останавливаются.
— Если вы, собаки, не будете повиноваться, то так будет каждый вечер! — кричит Мейзель и захлопывает дверь.
Они идут в следующую камеру, где повторяется то же.
Торстен стоит босой, в одной тюремной сорочке, не в состоянии что-либо сделать. Так стоит он долго и слушает, как избивают подряд всех заключенных…
Наконец осторожно, чтобы не было слышно, наливает в таз холодной воды и делает обтирание. Это успокаивает. Лицо, горящее и распухшее от ударов, охлаждает компрессами.
Из караульной до полуночи доносится громкий говор дежурных и звонкий смех и пронзительные взвизгивания девушки.
Когда ротмистр, с сумрачным лицом, заложив руки за спину, одиноко шагает взад и вперед у двери камеры, заключенные посмеиваются. В день своего прибытия он в продолжение нескольких часов молчал. Чтобы что-нибудь узнать, приходилось вытягивать из него по одному слову.
Но чем больше заключенные узнавали, тем более возрастало их любопытство. Особенно заинтересовался ротмистром старый Дитч. Он то и дело подъезжает к нему. Единственной приманкой, против которой не может устоять ротмистр, являются расспросы о пережитом на войне. Целый вечер он наслаждается этими воспоминаниями. До сих пор помнит он каждый уголок румынского фронта, каждую станцию линии Будапешт — Бухарест, всех офицеров своего батальона, их социальное положение, их достоинства и недостатки. Ротмистр незаметно для себя становится разговорчивым. Ему кажется, что он нашел родственную душу. Забившись в угол камеры, он рассказывает Дитчу о том, как его опозорили.
— Если бы они дали мне пощечину, били, топтали ногами, — это можно было бы снести, забыть. Но оскорбления, которое нанес мне этот штурмовик, я никогда не смогу забыть. Оно будет жечь мне грудь до конца дней моих. Как офицер, я еще потребую удовлетворения.