Итак, первый урок заключается в том, что великий хозяин языка должен одновременно быть его великим слугой. Второе, чему учит Данте, — причем ни один другой поэт из пишущих на известных мне языках сделать подобное не может, — это широте эмоционального диапазона. Объясню, призвав на помощь образ цветового спектра или звуковой гаммы. Используя его, я могу сказать, что великий поэт не только должен воспринимать и различать цвета и звуки, доступные зрению и слуху, яснее других людей, он еще должен воспринимать вибрации, ни для кого не доступные, и к тому же добиваться, чтобы люди увидели и услышали с обоих концов ряда все то, что без его помощи они бы никогда не ощутили. Скажем, есть в английской литературе великие религиозные поэты, однако они, по сравнению с Данте, — узкие специалисты. Это все, что они могут делать. Данте же, который помимо этого мог делать все, что угодно, является по данной причине величайшим "религиозным" поэтом, хотя называть его только "религиозным поэтом" было бы сужением его универсальности. "Божественная Комедия" выражает все, так или иначе связанное с человеческими эмоциями, начиная с отчаяния обреченных на вечные муки грешников и кончая прозрением святости. Таким образом, она — постоянное напоминание любому поэту о его обязанности непрестанного поиска слов для невыразимого описания чувств, для людей почти неощутимых, ибо нет у них таких слов; и в то же самое время — напоминание, что путешественник, отправившийся за пределы границ обычного сознания, сможет вернуться и передать свой опыт согражданам, только если он никогда не ослабит своей связи с той реальностью, которая им знакома.
Эти два достижения Данте не должны рассматриваться как отдельные или разделяемые. Задача поэзии, заключающаяся в том, чтобы люди ощутили неощутимое, требует громадных языковых ресурсов; при этом, разрабатывая язык, обогащая значения слов и показывая, сколь многое доступно словам, поэт расширяет границы эмоциональности и восприимчивости для других людей, поскольку он оставляет им после себя речь с гораздо большими возможностями для выражения. Приведу лишь один пример из сделанного Данте для своего языка и одновременно для нашего (поскольку мы позаимствовали это слово и англизировали), это глагол trasumanar (ит. "пречеловечить", превзойти человека).
Все, перед этим сказанное мною, в определенной степени связано с тем фактом (для меня он просто-таки неоспорим), что Данте из всех поэтов нашего континента наиболее европейский. Он наименее провинциален, хотя следует немедленно оговориться: "наименее провинциальным" он стал, не теряя связи с определенной местностью. Никто другой так не проникнут духом места; всегда следует помнить: в поэзии Данте многое ускользает от неиталоязычного читателя. И все же я считаю, что иностранец, читающий Данте, в гораздо меньшей степени ощущает недоступный ему остаток, который в любом случае остался бы ему недоступен, нежели любой из нас при чтении любого другого мастера, пишущего на чужом языке. Итальянский язык Данте каким-то образом становится нашим языком с того самого момента, как мы начинаем его читать; что же до уроков поэтического мастерства, словесного самовыражения и проникновения в мир чувств, то это уроки, которые каждый европеец способен воспринять всем сердцем и приложить к стихии родного языка.
"Ибо о людях в целом можно сказать, что они неблагодарны и непостоянны, склонны к лицемерию и обману, что их отпугивает опасность и влечет нажива: пока ты делаешь им добро, они твои всей душой… когда у тебя явится в них нужда, они тотчас от тебя отвернутся[307]". Эта фраза и подобные ей, будучи вырваны из контекста, терзала и тревожила людские умы на протяжении четырехсот лет. Принадлежала она ушедшему на покой, мирному, тихому флорентийскому патриоту, занимавшемуся рубкой деревьев и беседами с крестьянами в своем крохотном поместье. Макиавелли был наказанием для иезуитов и кальвинистов, идолом для разного рода наполеонов и ницше, ходовым персонажем елизаветинской драмы и примером для подражания у Муссолини и Лениных. Макиавелли называли циником, однако ничто так сильно не побуждает к "цинизму", как история его репутации. Она лучше всякого исторического примера могла бы стать иллюстрацией того, насколько случайно и неоправданно зарабатывается влияние на умы. Его идеи фальсифицировались в преувеличенно романтическом ключе чуть ли не с момента его смерти. Ко лжи каждого столетия Макиавелли добавил свою лепту. И все же, ни один великий человек не остался настолько непонятым. Его всегда помещают немного не туда. В политической теории его место ни с Аристотелем, ни с Данте; он пытался добиться чего-то другого. Нельзя соотносить его с Наполеоном и уж тем более с Ницше. Его высказывания вполне увязываются с любой современной теорией государства, однако не принадлежат они ни одной.