— Желания, — сказала она, — никогда не сбываются полностью. Человек обычно получает меньше того, чего он достоин. И счастлив, сынок, тот, кто может с этим смириться.
Столь печальное утешение для бедных и слабых очень меня возмутило. Я никогда не забывал об этом грустном смиренномудрии и никогда не смирялся с тем, что смирение — вечный закон жизни. Было бы неправдой утверждать, будто вся моя жизнь была бунтом против него, но одно верно: когда желания мои выходили за рамки повседневности, мне всегда вспоминалось это правило, и я всякий раз решался нарушить его.
Сейчас я расскажу одну историю, в которой все удалось именно так, как я хотел. Лучше и прекраснее, чем мог надеяться самый большой оптимист.
Чтобы все стало понятным, скажу, что четверть века я жил вдали от Венгрии. По политическим причинам. После падения Венгерской Советской республики в 1919 году меня разыскивали за убийство. О том, кого я убил, где и когда, власти, издавшие приказ о моем аресте, знали так же мало, как и я сам, зато мне, так же как властям, меня разыскивавшим, было совершенно очевидно, что если меня схватят, то, конечно же, повесят. Не потому, что я убийца, а потому, что сражался против убийц, потому, что я — коммунист.
Четверть века я жил за границей, но никогда, ни на одно мгновение не отказывался от мысли вернуться в Венгрию, в Будапешт. Четверть века мне не много было известно о моей матери, и она не часто слышала обо мне. Во время второй мировой войны я даже не знал, жива ли она. Тоска по родине, проявлявшаяся иной раз в странных настроениях, непривычной сентиментальности, внезапно возникающих давно забытых воспоминаниях, иной раз мучительная, словно физическая боль, тоска все сильнее сливалась во мне с тоской по матери. Во время войны (я принимал в ней участие как солдат Советской Армии) на полях сражений, когда гремели пушки, не раз сквозь громовые раскаты мне слышался тихий голос матери:
«Береги себя, сынок».
И когда я бывал в дозоре в темном лесу, в ночи, что темнее темного, шепот деревьев звучал для меня голосом карпатских лесов, и временами чудилось, будто дубы Яноша Араня [61] окликают меня на сочном венгерском языке, и, шагая по тычихинскому лесу, я представлял себе, будто нахожусь на Маргитсигете [62].
Я не стыжусь признаться в подобных «глупостях» и не жалею, что множество такого рода «глупостей» окрасило мою жизнь, которая, впрочем, и без того не была серой и монотонной.
2
В начале января 1945 года (через добрых двадцать пять лет после того, как я покинул Венгрию) я оказался в Кишпеште. Поздно вечером 8 или 9 января я получил приказ добраться с двумя дюжинами солдат на машинах до Будапешта (где шли жестокие уличные бои), найти улицу Микши, на ней типографию «Атенеум», очистить помещение типографии от немцев и нилашистов и обеспечить охрану здания и станков. Ночь (из-за сильного артиллерийского обстрела я не мог перейти площадь Барошш) я провел на кладбище Керепеши в мавзолее Ференца Деака [63]. На рассвете советская артиллерия заставила замолчать немецкие батареи, обстреливавшие Восточный вокзал и площадь Барошш, и мне удалось попасть на улицу Роттенбиллер, а оттуда через улицу Дохань проникнуть на улицу Микши. Примерно к одиннадцати утра мы заняли здание типографии «Атенеум». Закончив с этим, очистили «Нью-Йорк палас» и вернулись в Кишпешт за новыми распоряжениями. Из Кишпешта свежие полки направлялись в Будапешт, и мне удалось получить разрешение присоединиться к одному украинскому полку. Со мной пошли два украинских писателя: Леонид Первомайский, переводчик Петефи на украинский язык, и один из крупнейших украинских романистов — Иван Ле. Высшее командование, находившееся в Кишпеште, разрешило нам троим с двенадцатью солдатами, назначенными для нашей охраны, прочесать город, чтобы найти мою мать. Как обычно полагается в подобных случаях, нам внушили, чтобы мы были осторожны. Итак, мы двинулись в путь. До кафе Эмке на углу проспекта Ракоци и Кёрута мы шли с полком, а там отделились, взяв два грузовика.
Сначала наша маленькая группа отправилась на площадь Изабеллы. В 1919 году здесь жили мои родители. Дворник нашего старого дома по записям в домовых книгах установил, что мои родители уже пятнадцать лет как переселились отсюда. Он даже сказал куда. На улицу Роттенбиллер. Пока я беседовал с дворником, вокруг нас собралось с десяток бледных ребятишек. Первомайский и Иван Ле разрезали для них на тонкие ломти две буханки солдатского хлеба.