Клима был внешне довольно внушительной фигурой, но когда я увидел его, он уже немного потолстел и сильно полысел. Одевался он элегантно, но скромно. Говорил изысканно-вежливо. Когда меня привели к нему, он предложил мне сесть и закурить. Не обиделся, когда я отказался от папиросы. Извинился, что вынужден говорить со мной по-немецки, так как не успел еще научиться венгерскому языку, хотя знает, что это очень красивый и богатый язык. Прежде чем спросить меня о чем бы то ни было, он сообщил мне, что исчезнувшего с поезда между Ужгородом и Кошице жандарма в очках поймали на станции Шаторалья-Уйхей.
— Бедняга сошел с ума, — сказал Клима. — Представьте себе, господин Балинт, в жандармской казарме, куда его привезли, он призывал своих товарищей повернуть оружие против их угнетателей. Несчастный стал большевиком. И это — ваша вина, господин Балинт! К сожалению, это ваша вина. Об этом нечего и спорить. Я вас прошу только об одном, господин Балинт: объясните мне, как это возможно так быстро свести человека с ума. Что вы говорили ему, что давали ему? Он словно белены объелся. Вы говорите — ничего? Но почему же тогда этот несчастный сошел с ума? Что вы говорите, господин Балинт? От угрызений совести? Может быть, потому, что он недостаточно хорошо вас охранял? Ах, вот что… Вы считаете, его мучила совесть потому, что его использовали против рабочих? Честное слово, я до сих пор не знал, что у наших жандармов такая чувствительная душа. А вы, — перешел Клима на другую тему, — все же утверждаете, что защитники республики жестоки? Этого вы никому не говорили? Я не утверждаю, что вы это говорили, но могу доказать, что вы это писали. А письмо — разве не вы послали его господину адвокату Дёрдю Севелла?
Клима предъявил мне мое письмо, посланное двоюродному брату.
«Черт возьми, мерзавцы перехватили мое письмо!» — подумал я. Но действительность оказалась куда хуже.
— Когда мой друг Севелла передал мне это письмо, мы с ним долго беседовали о вас, господин Балинт. Мой друг Севелла информировал меня, что вы происходите из семьи с дурной умственной и моральной наследственностью, что в вашей семье уже до вас был одни большевик — если не ошибаюсь, один из ваших дядей. Это грустно, господин Балинт, очень грустно. По-человечески я очень жалею вас. Но как защитник республики я вынужден думать о том, что люди с дурной наследственностью так же опасны для общества, и даже еще более, чем преступники. Зная это, вы, наверное, не будете удивляться, если в интересах общества, а в известной степени и в ваших собственных, я вас строго изолирую. Максимально строго.
Клима сдержал свое слово. Четыре месяца и девятнадцать дней продержал он меня в одиночке. Кроме своих тюремщиков, я не видел за это время ни одного человека. А говорить я не мог даже с тюремщиками: они мне не отвечали. Таким образом, я совершенно не знал, что происходит на воле.
В течение первых недель я все высчитывал, насколько продвинулась вперед Красная Армия. Я старался не быть, слишком большим оптимистом, принимал в расчет все трудности перехода через Карпаты. Но при этом был уверен, что Красная Армия сумеет преодолеть все трудности. Теперь они уже во Львове… Теперь дошли до Стрыя. Теперь они в Лавочне… в Верецке… в Сойве… в Мункаче…
По моим расчетам, красные должны были быть уже в Кошице, но их не было. На улице играл военный оркестр. Я прислушивался: не «Интернационал» ли? Нет, играли не то.
Из одной крайности я впал в другую. Я оплакивал своих товарищей, которые уже, наверное, все мертвы. Оплакивал их, а потом опять начинал высчитывать, когда красные дойдут до Кошице.
Стало прохладно, а потом и холодно.
Но русских товарищей я не дождался.