В то время предложение французского генерала являлось для главы чехословацкого правительства приказом. Но благодаря тому факту, что Пари подписал этот меморандум не один, а вместе с чехословацким социал-демократом, острота приказа намного снизилась.
Тусар выполнил желание Пари только наполовину. Он разрешил работать профессиональным союзам и применил амнистию только к тем участникам пролетарской революции, которых до сих пор не удалось арестовать. А находившиеся в тюрьмах и концентрационных лагерях там и оставались.
Оба — Пари и Седлячек — были довольны таким решением.
«Теперь, — думал Седлячек, когда профессиональные союзы начали вновь работать, — пришла моя очередь».
«Скоро, — думал Пари в то же время, — скоро я смогу наконец избавиться от этого вола-пивохлёба!»
Седлячек рассчитывал, что вокруг профессиональных союзов вскоре разовьется движение, достаточно сильное, чтобы оказать сопротивление жестокому военному режиму. Пари же, в свою очередь, держался того мнения, что если рабочее движение не преследуют, то Седлячек вообще здесь уже больше не нужен. По его мнению, Седлячек до сих пор был хорош для того лишь, чтобы, когда в Праге левые социалисты критиковали условия жизни в Подкарпатском крае, Тусар мог ответить, что эмиссар, получивший обширные полномочия, — старый, заслуженный республиканский политик.
Пока Пари и Седлячек плясали на спине народа Подкарпатского края, я жил в Вене. Сначала я был продавцом газет, затем сторожем на дровяном складе и наконец разносчиком на колбасной фабрике. Так я добывал себе кусок хлеба. Если бы я жил только той скудной пищей, которую зарабатывал, то, наверное, давно умер бы с голоду. Но меня привязывали к жизни воспоминания о прошлом и надежда на будущее. Я был худ, как борзая, бледен, под глазами у меня были синяки, я еле двигался. Временами у меня подымалась температура — та подлая, невысокая температура — тридцать семь и две, тридцать семь и три, — которая так ужасно ослабляет человека. Я был уверен, что скоро мне придет конец. Но потом, когда секретарь воссозданной коммунистической партии предложил мне поехать в Подкарпатский край и включиться в начинающееся там профессиональное движение, я сразу стал другим человеком. В дополнение к поручениям мне дали еще паспорт и деньги на дорогу. Было бы преувеличением сказать, что я потолстел, но нет сомнения, что, готовясь к отъезду, я напоминал борзую уже не худобой своей, а живостью. И когда в Мункаче, выйдя из поезда, я посмотрел на себя в парикмахерской в зеркало, синяков под глазами у меня уже не было.
— Ваше лицо мне кажется знакомым, господин, — сказал толстый парикмахер, брея меня.
Я назвал свою фамилию.
Парикмахер основательно порезал мне щеку.
— Простите меня, пожалуйста! Не сердитесь, пожалуйста! Одну минуточку… Квасцы немедленно приостанавливают кровотечение. Но знаете, — продолжал он, прижигая ранку квасцами, — простите меня, пожалуйста… Какая неожиданность… Я думал, сударь, да и все здесь были уверены, что вас уже давно повесили.
— Я тоже так слышал, — ответил я.
Ответ этот так поразил парикмахера, что он сразу переменил тему разговора.
— Вы изволили слышать о господине Петрушевиче? — спросил он, продолжая меня брить. — Господин Петрушевич бежал из тюрьмы, и никто не знает, где он находится. Большинство думает, что он в России. Там он соберет армию и весной… Что вы изволите думать по этому поводу?
— Думаю, что было бы хорошо освежить мне лицо одеколоном.
— Конечно, конечно. А как господин Петрушевич?
— Он бреется сам, но, насколько мне известно, не употребляет одеколона.
В гостинице «Чиллаг» на мой вопрос ответили, что свободные комнаты имеются. Но когда я заполнил регистрационный листок, выяснилось, что этот ответ был основан на недоразумении, — комнат нет и в ближайшем будущем не предвидится.
Я разыскал своего бывшего школьного товарища, Фельдмана, и временно поселился у него.
На второй год войны Фельдман попал в плен в Россию и только несколько месяцев тому назад вернулся домой. Теперь он работал учителем в мункачской еврейской народной школе. Его адрес мне дали в Вене.