Микола, раненный на русском фронте в легкие, пролежал два месяца в одной из мункачских больниц и сейчас стал еще более молчаливым, чем в детстве. Но наблюдавший за ним мог видеть, что в нем происходило. Не раз случалось, что во время наших бесцельных и молчаливых шатаний вокруг походных кухонь Микола вдруг скрежетал оскаленными зубами, как волк, отбивающийся от своих преследователей — собак.
— Надо что-нибудь предпринять, Геза. Ты знаешь, кто такой Ленин?
— Я много о нем думаю, Микола. Ленин… Ленин… — повторил я несколько раз.
— Думаешь!.. Действовать надо! Нужно, наконец, начать… — Микола крепко сжал зубы.
Мы не знали тогда, что действия уже начались. Забастовали рабочие львовских заводов. Но приказу военного коменданта города Львова девять участников забастовки, в том числе две женщины, были расстреляны. В ответ на это прекратили работу и железнодорожники. Несмотря на цензуру, мы в это время уже знали, что в Вене, Будапеште и Праге тоже бастуют.
Увидев, что казни не устрашили рабочих, комендант Львова дал разрешение на созыв митинга, предоставив для этого одну из больших площадей в центре города. (Как мы узнали впоследствии, комендант дал это разрешение по приказу свыше, место же для собрания он назначил с таким расчетом, чтобы пришедшие туда не могли затем выбраться из ловушки.)
Митинг был созван забастовочным комитетом на четыре часа пополудни, но около двух часов площадь была уже битком набита людьми. Там были бастующие рабочие и жены солдат, все — в рваной одежде, с бледными, измученными лицами. Многие из женщин принесли с собой детей. Дети тихо, терпеливо ждали. Но у тихих, невероятно худых детей были огромные, говорящие, страдальческие глаза. Большинство детей были так слабы, что не могли даже плакать.
Случаю было угодно, чтобы на одной из улиц, ведущих к площади, где должен был происходить митинг, появилась похоронная процессия. Хоронили ребенка. Когда участники процессии — три женщины и одноногий солдат — заметили, что через площадь им не пройти, возвратиться уже было невозможно. Как раз в этот момент конные жандармы закрывали все выходы с площади. Мать умершего ребенка, несшая под мышкой маленький гробик из неотесанных досок, начала ругаться и, поставив его на землю, стала грозить кулаком жандармам. Это была высокая худая женщина. Из-под соскользнувшего с ее головы платка выбились седеющие волосы. Она грозила костлявым, как у мужчины, кулаком и яростно топала обутыми в тяжелые солдатские башмаки ногами. Сопровождавший ее одноногий солдат пытался успокоить ее, но это ему не удавалось.
— Жить нам не даете, собаки! — в отчаянии кричала женщина жандармам. — Покойников даже закопать не можем! Погодите, погодите! — Женщина вопила визгливо и как-то особенно жалобно — в одно и то же время угрожающе и испуганно.
Голос женщины слился с жалобно-угрожающим криком сотен женщин. Тяжелые, огрубевшие от работы кулаки грозили жандармам, и выкрикиваемые на украинском, польском, еврейском, немецком и румынском языках жалобы превратились в ужасающий рев, который все рос и набухал.
Раздалась команда, и жандармы мерным шагом, размахивая штыками, стали оттеснять толпу женщин.
Наша рота стояла на расстоянии не более ста шагов от жандармов, когда лейтенант Лештян отдал приказ:
— Зарядить!
Когда сто пятьдесят солдат заряжают винтовки, раздается треск, напоминающий действующий где-то далеко пулемет.
Проклятия полетели по нашему адресу, кулаки женщин грозили теперь и нам. Какой-то солдат выстрелил. Лошадь одного из жандармских офицеров встала на дыбы, заржала от боли и сбросила своего седока. Толпа отхлынула, и спустя минуту наша рота открыла огонь по жандармам.
В другом углу площади собравшиеся на митинг рабочие громко пели:
Вихри враждебные веют над нами.
Темные силы нас злобно гнетут.
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут.
Так как поезда не ходили, мы вернулись в гродековский лагерь пешком. Впереди и позади нас двигалось по взводу конной полевой жандармерии. Когда поздней ночью мы прибыли в лагерь, нас обезоружили, и мы стали пленными.