В это время наш батальон находился уже в окопах румын.
Мы захватили восемь пулеметов и взяли четыреста десять пленных.
Двадцать шесть человек из нашего батальона были награждены. В их числе был и я. Серебряная медаль за проявленную храбрость украсила мою грудь.
Меня объявили храбрецом, так как я не имел мужества отказаться выполнять ненавистные приказы.
В январе 1918 года наш батальон, численность которого уменьшилась в несколько раз, а затем вновь была доведена до военного контингента пополнением новых и новых несчастных, стоял около галицийского города Гродекова, недалеко от Львова. Батальон состоял наполовину из юношей, наполовину из стариков.
За те восемнадцать месяцев, в течение которых я ел хлеб императора, армия коренным образом изменилась. Согласно военным сводкам Антанты, за это время австро-венгерская армия потеряла около двух миллионов человек, а согласно австрийским сводкам, смертью героев умерло около пятидесяти тысяч. Трудно решить, которая из сторон лгала больше. Но не в этом суть. Решающее изменение заключалось в том, что теперь никого уже не интересовало, кто выиграет войну, все гадали только об одном: когда она, наконец, кончится? И все больше и больше солдат думало о том, каким образом можно покончить с войной, как это сделать. Кто-то от скуки написал стихотворение, которое мы распевали на мотив «Готт, эрхальте» [35]. В этом стихотворении говорилось, что в начале войны идиотов освобождали от военной службы, а теперь воюют только одни идиоты.
В гродековском лесу лежал глубокий снег. На голых ветках деревьев сверкал лед. Над нашими головами, как темные грозовые тучи, кружили целые стаи каркающих ворон.
Деревянные бараки не отапливались. Оборванные солдаты грелись вокруг походных кухонь. В котлах варился суп из капусты, без мяса и жира. Этот пустой суп и черный, тяжелый, сырой хлеб имели более революционизирующее влияние на измученных солдат, чем тот факт, что в течение 1914 и 1915 годов гродековский лес три раза был ареной кровопролитных сражений, продолжавшихся по нескольку дней, и что холм, на котором стояли наши бараки, стал братской могилой сорока тысяч солдат — венгров, австрийцев, немцев и русских.
Небо рано серело, потом становилось черным как смоль, но свет в бараках не зажигали. Не становилось светлее и от снега. Светлело, только когда из какой-либо офицерской квартиры то тут, то там падал на снег луч света.
В темноте изредка звучала строго запрещенная песня:
Живот подтянут мой,
И на душе так грустно,
Пойти б скорей домой
И там покушать вкусно.
Служба была не тяжелая. Нас разместили неподалеку от Львова, чтобы держать в страхе львовских рабочих, но все-таки вне города, чтобы львовские рабочие не могли «испортить» дух войск. Ежедневно нас возили товарным поездом в Львов, где мы показывались на улицах, распевая по команде боевые песни. Маршировали мы большей частью по пригородам. Голодали, мерзли и потому пели озлобленно, а жены львовских рабочих смотрели на нас с ненавистью и временами даже грозили костлявыми кулаками. После того как мы достаточно показали себя, нас отвозили обратно в Гродеков. Остальное время мы проводили, ругая воину и гадая о том, когда она кончится и кончится ли вообще когда-нибудь, потому что среди нас было много таких, которые не надеялись даже на это. Часть солдат сердито ругала попов; другие впали в религиозное помешательство; третьи стали алкоголиками и, несмотря на удвоенную охрану, умудрились трижды ограбить погреб офицерской кухни и даже вытащить запасы спирта из госпиталей.
Нашелся и такой солдат, которого усталость, голод, скука и тоска по родине сделали философом. Капрал Сивак, бывший дома учителем, разработал целую философскую систему и на каждом шагу проповедовал ее:
— Возмущение и страдание являются естественным состоянием человеческой жизни. Спокойствие и благосостояние являются противоестественным исключением.
— Надо бы предпринять что-нибудь! — обратился ко мне однажды Микола, с которым мы теперь снова служили вместе.
— Что именно?
— То, что сделали русские.
— Если бы знать, как они это сделали! — ответил я.