«У него все родственники были помешаны на театре…дед держал магазин игрушек и показывал театр теней… позволял он себе и другие вольности… бабушка — это почти мифической фигурой… она давно покинула сцену, но иногда все же выступала… говорила, что нет никакой реальности, все только игра… такая миниатюрная, веснущатая… в узком платье… лицо под вуалью… она была похожа на ведьму в обрамлении бородавок, а все еще видела себя молодой… тетя принесла себя в жертву сцене… ни дома, ни мужа, ни детей… оторвалась от действительности и застряла где-то между жизнью и смертью… дядя писал сценарии, такой умный, высокомерный и вечно чуточку пьяный… был влюблен в Сарру…»
На стене в паутине мутно-желтых теней и пятен рисовалось что-то, похожее на рисунок веток, цветов, птиц. Прояснилась фигурка Сарры в кружевной рубашке с разрезом. Она медленно приближалась. Во всех ее движениях виделась какая-то ленивая, обволакивающая красота.
Серафим закрыл глаза, почувствовав щекочущее прикосновение ее рыжих локонов, губ, уступчивых, податливых…
Теплота мягко охватила его, дыхание прервалось, потом стало глубоким и ровным…
Стены исчезли. Его окружала пустота без перспективы, бездонная. Ее нельзя было описать и невозможно вспомнить. В недрах этой пустоты что-то происходило, какое-то действие. Он ждал. Действие разворачивалось в протяженность, в некую историю, в которую он не хотел ввязываться…
Посторонний звук где-то чуть позади слов, оборвал представление…
Серафим проснулся в узкой и длинной как коридор комнате с одним окном, выходившим на пустырь. Он лежал, прислушиваясь к тишине, которая продолжала что-то говорить, что-то смутное, извилистое, что он знал и с чем когда-то жил.
Он привстал. Он все еще был во власти какого-то заблуждения, от которого не мог освободиться. Все вокруг было смутно, сомнительно, тревожно.
Как будто та же комната и другая, освещенная скудным светом. Он медленно и неожиданно осознал, что проснулся. От сна что-то еще осталось, и он записал на листке имена, свои слова, свое поведение и снова пережил то, что ему пришлось пережить вдалеке от себя, в этой пустоте, хотя его уже там не было…
Заскрипела калитка. Хрипло залаяла собака.
Серафим сунул листок в карман.
В комнате царили полумрак и тишина. Одна ставня была закрыта, другая едва заметно покачивалась. За окном все еще шел дождь.
— Кого-то принесло?.. — Из-за ширмы вышла Ксения в ночной рубашке, волосы распущены, прядями они спадали на ее обнаженные плечи.
— Открывай, свои… — прокричал кто-то за дверью.
Ксения выдвинула засов. Боком в полуоткрытую дверь протиснулся незнакомец в синем кителе с золотыми пуговицами.
— Тебе опять заказное письмо пришло, вот я и ухватился за случай зайти…
— А ты теперь почтальоном работаешь?..
— Да нет… — Поискав глазами, куда бы сесть, Инспектор вытащил из кармана платок, утер мокрое лицо, шею, вскользь огляделся. Потертый, тускло мерцающий шкаф, этажерка, швейная машинка, лестница на чердак, часы с гирями, отрывной календарь, в простенке между окнами портрет Пушкина, вышитый нитками мулине, стол, на столе блюдце с недопитым чаем. Взгляд его соскользнул вниз и в сторону и наткнулся на Серафима. Кровь бросилась ему в лицо.
«Это еще кто?..» — Случайности перспективы и освещения мешали ему рассмотреть незнакомца.
— Вы, собственно говоря, кто?..
— А вы?.. — Серафим встал, не чувствуя ног и руки как будто от плеч отваливались. Спал он плохо, всю ночь ворочался, постель казалась жесткой, и одеяло сползало на пол.
— Это наш инспектор… — Ксения вышла из-за спины незнакомца.
— Очень приятно…
— Погода просто на удивление… — Ксения вскинула руки перед зеркалом, собрала волосы в узел.
— Что верно, то верно, как перед потопом… — Инспектор нервно зевнул.
— Да вы присядьте… — Серафим подвинул инспектору стул. Инспектор сел.
— Так, фамилия, адрес, где проживаете, род занятий…
— Инспектор, позвольте мне объяснить…
Обмахиваясь платком, Инспектор слушал Серафима и посматривал на Ксению. Ксения ему нравилась, хотя о ней и рассказывали такие вещи, что голова шла кругом…
После смерти отца Инспектор жил один. В пустоте двух комнат было скучно и тихо и он завел птиц. Птицы немного понимают тоску. Вернувшись с дежурства, он кормил птиц и час или два сидел у окна, вслушиваясь в паровозные гудки и с тоской поглядывая то на грязь под окнами, то на сизый забор, то на редких прохожих, которые за 40 лет не стали ему ближе. Постепенно он обволакивался какой-то равнодушной грезой, воображал что-нибудь и не мог опомниться. В тусклой смутности стекол виделась какая-то отвлеченная, успокоительная жизнь.