— Чего подкрепление задерживается? Мы, чай, не железные!
— «Задерживается» — ну и грамотей!.. Что касается подкрепления, то оно не помешало бы, ваше сиятельство правы…
— Сам ты сиятельство!
— Отставить пререкания, — сказал Буров. — Подкрепление подойдет в обязательном порядке, наша задача — сражаться…
Разговор в противоположном углу:
— Ведь еще вчера не было войны! Надо ж так…
— Отличные были годы — тридцать девятый, сороковой, житуха в стране наладилась…
— Ну, фашисты заплатят за разбой…
«Заставим заплатить», — подумал Буров и увидел себя у токарного станка: промасленная спецовка, кепочка на затылке, он вытачивает деталь, с резца вьется стружка. Но это не сороковой и не тридцать девятый, а тридцать восьмой, накануне призыва. Тоже неплохой год — для Бурова, по крайней мере.
В блокгауз просунулся наблюдатель и заорал изо всей мочи:
— Воздух!
Буров и Дударев выскочили в ход сообщения. Наблюдатель не прозевал: идет звено. Чьи? Не стоило спрашивать: развернувшись, самолеты как бы зависли над заставой и от них отделились три бомбы. Могучие взрывы сотрясли землю. Бурова вжало в стенку, а в него — Дударева.
Старшина выдохнул:
— Спускайся в блок.
— А вы?
— Надо быть в курсе событий, я командир…
— И я командир.
— Оставайся, — сказал Дударев. — Мне не жалко… Самолеты бомбили и внешнюю линию обороны и двор заставы. Бомбы со свистом рассекали воздух, разрывались, словно гора обваливалась, смешивали в кучу землю и небо. Оглохшие, засыпанные щебнем, Буров и Дударев следили за самолетами. У Дударева кровь текла из носа, он вытирал ее рукавом.
Отбомбившись, самолеты завертелись в карусели, пикировали на заставу, обстреливали ее из пушек. Истошно завывали сирены, с треском рвались снаряды. И отчетливо виделось: на крыльях и фюзеляже — крест, на хвосте — свастика.
Отстучав пушками, самолеты перестроились в треугольник и, покачивая крыльями, прошли на бреющем в Забужье. На фоне закатного солнца их контуры были зловеще-черные. Загудели танковые моторы. Значит, все сызнова?
Из блокгауза вытаскивались пограничники. Пришел политрук Завьялов с заместителем. Контуженный, Кульбицкий порывался что-то произнести и не мог: заикался, голова тряслась. Буров подумал: «Твоя правда, товарищ Кульбицкий, насчет войны-то… Но чего бы я не отдал за то, чтоб правда осталась за мной!..» Политрук сказал:
— Противник накапливается. Особенно у пастушьей сторожки. Необходимо подобраться скрытно и ударить с тыла, посеять панику… К сторожке пойдешь ты, Буров…
Почему именно он, Буров? Пробивался, пробивался на заставу к товарищам, а теперь — уйти? Но Буров вздохнул и сказал:
— Есть, товарищ политрук.
— Прихватишь бойца. Кого берешь?
— Карпухина.
— Запомни: огонь откроете, когда немцы пойдут в атаку… Выполняйте!
Они вылезли из хода сообщения и, не оглядываясь, зашагали к саду. Садом, потом ложбинкой — к пастушьей сторожке, от которой осталось одно название. Ревели танковые моторы, начали рваться снаряды, Буров с Карпухиным не пригибались: попривыкли. Карпухин не преминул почесать язык:
— Опасное у нас задание, рисковое… Обнаружат немцы — нам хана…
— А где сейчас не опасно?
— Везде риск! Но мы ребятам можем облегчить положение, как вдарим с тылов-то… Мы с вами, товарищ сержант, все вдвоем, прямо судьба!
— Судьба. И молчок, а то напоремся на фашистов. В синих сумерках взлетели белые немецкие ракеты.
За деревьями возникли силуэты фашистских автоматчиков. Буров прошипел:
— Ложись!
Поползли по-пластунски, каждую минуту готовые скатиться в воронку, если немцы будут слишком уж близко. Немцы прут отовсюду. А Буров и Карпухин не опаздывают ли к сторожке?
Танки взревели обочь и сзади, сдается — на заставе. И на заставе же хриплое, сорванное пение: «Вставай, проклятьем заклейменный…» Буров привстал, поглядел назад: заставский двор, около овощехранилища — горстка пограничников. «Это есть наш последний и решительный бой…» — сорванно, хрипло и непреклонно запевал политрук. За ним подхватили все.
Глуша пение, на заставе загрохотали взрывы. Из-за командирского флигеля выдвинулся танк, и снаряд разорвался там, где пели «Интернационал».