Диагностический набор – стетоскоп, молоточек, пинцет и лопаточка, которым папу наградили после окончания академии, – мама как дорогую реликвию вывезла из Ленинграда. Инструменты в коробочке с мягкими синими стеночками были единственной моей игрушкой. Кукол у меня не было, да и не было желания их иметь. А вот во врача я играла с упоением. Это было знакомое и понятное занятие. Я стучала молоточком по ладошке, по коленям, мягкий кончик с одной стороны и металлический с другой радовали меня, блестящая лопаточка напоминала мне сверкание инструментов в клинике. Это был обожаемый мною мир, связанный с папой, где с ощущением своей значимости я важно шагала по длинным коридорам клиники в серых рейтузах и сером свитере с двумя маленькими кармашками на груди. Белые халаты, тихий разговор, неповторимый запах, который теперь отсутствует в больницах – запах спирта и йода, – все было создано специально для меня, как и маленькие кармашки на груди для карамельки.
После обеда полагалось спать. Чаще всего я просто лежала в жаркой, душной комнате с занавешенным одеялом окном и в сонном полумраке следила за пылью в лучах солнца, пробивающихся сквозь щель. Громко жужжа, билась на окне муха. Проходил час, я ждала, когда откроется дверь. Часто, чтобы скоротать время, я брала в кровать гальку, вероятно привезенную еще из Севастополя. Название «галька» приятно ласкало слух. Не «галка», а гладко, нежно – «галька». Небольшая, темно-серая, почти черная и очень гладкая, она скрашивала утомительное лежание. Я то и дело рассматривала ее, лизала, брала в рот, клала на язык, перекатывала из кулака в кулак. Мама предупредила, что если я проглочу гальку, то умру. И вот однажды по теткиной квартире пронесся мой отчаянный крик:
– Я сейчас умру!
В комнату ворвались одновременно мама и тетя Леля.
– Я проглотила гальку! – выкрикнула я, сидя в кровати, готовясь тут же умереть.
Я не очень поняла, почему мой столь сильный испуг был встречен с некоторым облегчением.
– Ингочка, – сказала тетка, стоя в дверях, – ничего страшного не произошло. – И, видя мое недоверие, добавила: – Она сама выйдет. Помнишь, какая она была гладкая, она заскользит, заскользит и выйдет.
– Ничего не случится, ничего не случится, надо просто подождать, – говорила мама, покачивая меня на коленях.
Купание ломало день пополам. Мама выводила меня во двор, ставила в таз, разомлевшее со сна тело омывалось прохладной душистой водой. Вода, согретая на солнце, и мыло источали неповторимый запах лета, травы и цветов. После купания мама надевала мне вместо трусиков нарядное платье, носочки, сандалии, завязывала бант. После купания можно было гулять с мамой и выходить на улицу. Голышом выходить за ворота тетка запрещала категорически.
В доме у тетки меня интриговало несколько вещей… Золотые большие ручки на высоких двухстворчатых белых дверях. Всегда сложенный ломберный столик с гнутыми ножками (просунув палец и слегка раздвинув половинки, можно было увидеть зеленое сукно); этот столик был для меня, как для дикаря, священным предметом, он манил меня своей тайной, и часто я слышала: «Отойди от стола!»… Темный шкаф из орехового дерева, на углах которого располагались две страшные козлинобородые рожи, вырезанные из дерева. На одну из этих рож тетя Леля вешала раз в месяц длинный окорок. Мне не разрешалось к нему прикасаться. Этот окорок предназначался для Константина Герасимовича. Кое-что я уже тогда понимала. Дядя ждет этот окорок. Само слово окорок звучало заманчиво, но от него тем не менее веяло страхом. Что-то оседало в голове из сказанных шепотом слов, и к окороку я не прикасалась, хотя, спрятавшись за шкаф, подолгу его разглядывала. Он замечательно пах. В остальное время на месте окорока висела черно-бурая лисица. Ее тоже не разрешалось трогать. И даже гладить. Я понимала – это ценность, такой до тех пор мне не встречалось, и я не видела никогда ее на плечах тети Лели. Лисица с оскаленной пастью и зубами… Кажется, несмотря на все мое любопытство, я ни разу не притронулась к ней, хотя представляла, что ощутит моя рука, если я коснусь пушистого, переливающегося серо-черного меха.