– Ой, – говорю я, – слышу.
И вижу мамино удивление. Мама смеется, но тетка не улыбается. И вдруг:
– Леля, воды отошли.
Мама натягивает на меня платье, и мы, как две подружки, взявшись за руки, быстро идем, почти бежим. Тетя Леля с Гориком не успевают за нами. Мама не выпускает мою руку, я заглядываю в глаза:
– Куда?
– В больницу, за братиком или сестричкой.
– Только не Ленку, противную девчонку, – говорю я. Я подпрыгиваю, стараясь заглянуть в глаза и убедить. – Только не Ленку!
Я, вероятно, стала бы лучше, если бы она родила сестру, но мама родила брата. И никогда на протяжении всей жизни я не чувствовала недостатка в маминой любви ко мне.
Прошло несколько дней. Окно было распахнуто на улицу, и от рамы, чуть облупившейся, смоченной только что прошедшим дождем, пахло старым деревом и пылью. Я, опершись локтями на белый лоснящийся подоконник, глядела на улицу. В комнате, кроме меня, никого не было. Запах, источаемый намокшей землей, рамой окна, прибитой дождем пылью на дороге, наполнял меня. Тяжелая медная ручка на двери тихо опустилась вниз, и в щель просунулась теткина голова.
– Ты что делаешь?
– Скучаю.
Тетка хмыкнула и качнула головой. Я боялась тетки, звала ее «грозой» и твердо знала, что она меня не понимает. Но так же твердо знала, что тетка была второй после мамы. Дверь закрылась, и я, скользнув взглядом по блестящей ручке, по задвижкам на окнах, мягко желтевших медью, соединила их с тихим летним вечером, старинным домом, теткой и тайной. Тайна была за окном в сумерках, опускавшихся на дорогу, в загадочном доме напротив, где никто не жил, в темных провалах окон церковной колокольни, откуда доносится трепыхание крыльев и взволнованный крик галок. Постепенно крик нарастает, галки волнуются все больше, и вдруг прозрачное, чистое небо взрывается шумом, черные ленты мечутся в сереющем небе, тревожно вскрикивая. Тишина в городе и переполох в небе. Серые сумерки, вскрикивания галок, их метание по сереющему прозрачному небу волновали и тревожили меня. До сих пор крики галок – один из самых волнующих звуков на земле.
– Иди ужинать, – позвала тетка.
В теплом мягком воздухе где-то далеко зародилось, разлилось и поплыло мимо меня могучее пение, смешанное с грустью. Это запели женщины с Дублянки. Протяжные, исполненные грусти, тоски, любви и силы песни следовали одна за другой, проплывали мимо и исчезали где-то в степи, за городом. Это пение охватывало меня, как сумерки за окном, как черные мечущиеся ленты в небе, как запах пыли после дождя, – это был единый живой мир. Дублянка, маленькая речушка, впадающая в Сейм, текущая под Вознесенской горкой, где менее десяти лет тому назад стояла старинная деревянная церковь Ильи Пророка и где мой дедушка, никогда мной не виденный, оповещал стоявших в церкви: «Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа». Уже никого нет в живых, а голоса женщин с Дублянки еще звучат, и живет след, оставленный ими в душе.
– Иди ужинать.
За столом уже сидел Горик, первый и единственный друг. Душистый серый хлеб тетка намазала маслом и полила сверху ручейком коричневого горько-сладкого меда. Из глиняной раскрашенной крынки налила молока. Я медленно ела, смотря на зеленую из темного стекла сахарницу в виде сундучка. В ней тоже была тайна, казалось, что внутри прячется свет. Но когда я однажды откинула кованую крышку, оказалось, что там лежат твердые куски сахара и маленькие блестящие щипчики. Вторая сахарница, железная банка, мелко раскрашенная яркими полосами, стояла на высоком, до самого потолка, буфете. Я наклонилась так, чтобы одновременно видеть и лампочку под абажуром, и сахарницу на буфете, зажмурила глаза, и передо мной возникли желтые, красные, зеленые квадратики. Этот фокус я открыла случайно.
– Мне показалось, что, когда мы гуляли сегодня, я видела в окне маму, – сказала я. – Когда она вернется?
– Через три-четыре дня.
Я не знала, сколько это, но понимала, что это когда-нибудь настанет. Я не жаловалась и не плакала, но мне было плохо.
– Я не могу без маминой мякоти, – сказала я.
– Без чего? – спросила тетка и засмеялась.