Кроме квартиры Радайкиных, помню посещение Лукановых. Дяди Андрея и тети Ани, или Анны Ивановны. Они живут на Нижегородской, окна смотрят прямо на желто-зеленый штаб академии. Почему-то всегда, прежде чем идти к ним, папа со смехом цитирует стихи Барто: «Анна Ванна, наш отряд / Хочет видеть поросят, / Мы их не обидим, / Поглядим и выйдем…» В их комнате привлекает внимание большая фотография на стене – прекрасная женщина в белом лежит в цветах. Это тетя Валя (первая жена Андрея), которую он очень любил и которая умерла. Кроме фотографии – ряд белых слоников, они мне очень нравятся; трогать нельзя, но я представляю, какие они на ощупь. Слоники стоят на белой салфеточке. И почему-то мне кажется, что они дядю Андрея раздражают.
– Валя была прекрасным человеком, умная, образованная, одаренная… – говорит папа, и я понимаю по тону, что Анна Ванна совсем не такая.
– Аня – хирургическая сестра. – Мама пожимает плечами. – На операциях все время вместе, она утешала Андрея…
– И доутешала, – говорит недовольно папа.
Что еще помню? Рассказ Куприна про слона. Вероятно, это мне читала мама, когда я болела.
– Но как же он по лестнице шел? Как поместился в комнате? Как не провалился?
– Ну, папа все укрепил, – отвечала мама. И я понимаю, что и мои папа с мамой могут привести слона, если я захочу…
И еще вспоминается рассказ (вероятно, Зощенко) про мальчика, который все время падал. И никто не мог догадаться, чем он болен. Кажется, только пришедший к ним в гости мальчик закричал: «Да он же в одну штанину две ноги всунул!» Мне не казалось это смешным, но запомнилось. У меня уже начал возникать свой мир, отдельный от мамы. Наверно, это произошло, когда мне исполнилось три года – то есть зимой 1937-го. Читала мне мама много, но только в квартире на улице Карла Маркса. После ареста папы чтение прекратилось, исчезла игра. Даже после того, как папу выпустили… Читать я начала сама уже перед школой, медленно складывая слова. Но тогда, в наших чистых, уютных комнатках, мне жилось хорошо.
«И по винтику, по кирпичику…» – поет мама.
Или: «Разлука, ты разлука, чужая сторона, / Никто нас не разлучит, как мать-сыра земля…» Или: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне…» Теперь мало кто помнит, что такое Трансвааль, я, во всяком случае, с тех самых пор ничего о Трансваале не слыхала. Но тогда меня эта песня расстраивала. Я сидела на корточках в кухне у маминых ног и жалела бура. Какой-то бур задумчивый сидит под деревом, и детей его уже нет в живых.
А папа любит песню: «Как умру, я умру, похоронят меня, / И никто не узнает, где могилка моя». Я залезаю к папе на колени, он прислоняется головой к моей макушке. «На могилку мою уж никто не придет, / Только раннею весною соловей запоет». Какая жалостливая песня…
– «Путевка в жизнь» – прекрасный фильм, – говорит мама. – И лучше всех играл Мустафа. Он, кажется, был настоящий беспризорник.
Испанская война вошла в мою душу с открытки. Такая страшная картинка: самолет в небе, а на пустой улице лежит девочка, и около девочки красное пятно. Женщина с черными, коротко стриженными волосами, в красной косынке, бежит по улице к дому, прикрывая рукой другую девочку. И я слежу со страхом за ней и за самолетом. Успеет ли она скрыться в доме?
– Мама, кто лежит на мостовой? Девочка?
– Нет, кукла.
– А почему кровь?
Я подолгу разглядываю открытку. Как пустынно на улице. Только серый самолет, только неподвижная девочка лежит на булыжной мостовой, раскинув руки, только бегущая женщина с черными волосами в красной косынке… Стоя на стуле, с большим бантом на коротко стриженной голове, читаю стихи:
Сталин часто курит трубку,
А кисета, может, нет.
Я сошью ему на память
Замечательный кисет…
Папа снимал меня со стула. Иногда мы с ним поем: «О, Таненбаум! О, Таненбаум…»
– Кого ты больше любишь? – подступает мама, садясь на корточки передо мной.
– Папу-маму.
А потом, кто бы из родителей ни спросил:
– Тебя.
Вечером, засыпая, слышу папин голос:
– Хитрит Ингуся. Маленькая, а обидеть не хочет.
Идет второй год адъюнктуры. Это все еще конец тридцать шестого.
– Что на обед? – спрашивает папа, лишь только открывает дверь, и мама торопится накрывать на стол. Обедаем мы поздно – когда папа возвращается с работы, часов в шесть. Папа обедает, потом ложится на черную оттоманку отдохнуть. Я охраняю папин сон. Внизу во дворе лает маленькая белая собачка. Я залезаю на подоконник.