Из всего, что я слышала урывками, мамина молодость представляется мне угловатой, взбудораженной, неспокойной, нерасчетливой и очень гордой. В голову не приходило хитрить, кокетничать, взвешивать свои поступки, обдумывать шаги. Мама жила свободной от всех мелких условностей. Она не старалась производить впечатление умного человека, желая, чтобы ее принимали такой, какая есть.
Мама устроилась работать через биржу труда в поликлинику при больнице, что на площади Труда (кажется, бывшей Мариинской), работала в регистратуре. Рассказывали, что она носилась по четырехэтажному зданию, быстро прыгая через ступеньки, разнося карты больных. Безотказная, готовая помочь. Все ее любили. Но мне было немного обидно: неужели моя мама была способна только бегать по этажам?
В Ленинграде было несколько домов, в которые мама любила ходить. Прибегала в гости к маленькой, черноволосой Любе Малеревской, студентке консерватории. Уже одетая по-столичному – широкое светлое пальто, шляпа с полями, туфли на низком каблуке с пряжкой, волосы подвиты на Невском. Садилась, чуть расставив ноги, положив локти на стол (так сидят крестьянки после трудового дня). Или забиралась с ногами на диван, слушала любимые сонаты (конечно, Бетховена).
Вдруг вскакивала, покупала коробку с пирожными, мчалась на Третью линию Васильевского острова, в дом с огромным парадным, поднималась через две ступеньки по широкой лестнице с синими витражами на окнах, звонила. Здесь жила тетя Катя, Екатерина Николаевна Ломан-Коллерт, двоюродная сестра моей бабушки. Подвижная, красивая, обаятельная, неунывающая (хотя огромную квартиру отобрали, оставив одну комнату; первого мужа-генерала убили, второй исчез; жизнь подошла к сорока годам, а просвета не было), она рассказывала про молодость, острила. Пили чай из китайских чашек в комнате, уставленной темными ширмами, с японскими веерами на стенах, при неярком свете настольных ламп, прикрытых шелковыми разноцветными платками. Тетя Катя рассказывала о своих увлечениях, о Русско-японской войне, в которой она участвовала, будучи сестрой милосердия: «И даже, представь себе, Верочка, имела медаль за оборону Порт-Артура». Там она и познакомилась с Константином Ломаном, братом ее подруги по Институту благородных девиц, человеком поразительной храбрости[10]. А сейчас за столом сидела дочка Ломана, Ирочка, удочеренная вторым мужем тети Кати, давшим ей свою фамилию и отчество – Ирина Павловна Николаева. (Чтобы, не дай Бог, не напомнить однофамильца Ломана, полковника, бывшего в охране Николая II в Царском Селе). Девочка лет двенадцати глядела, не улыбаясь, своими синими, глубоко посаженными глазами с черными неподвижными зрачками. Ирочка, будущая жена Славы, своего троюродного брата, восхищалась матерью, себя ненавидела и ревновала мать ко всем. Любила тетю Катю и моя мама: «Мне она была ближе и интереснее, чем моя собственная мать».
Братья Курдюмовы любили вспоминать один смешной эпизод. К тому времени Жорж уже перевез в Ленинград из Рыльска еще двух братьев – Славу и Гришу: они поселились вместе с мамой. За обедом в маминой комнате собирались все – Тася и мама с братьями. Старшему было 25, младшему 20. Разные по характеру, они были схожи в одном – очень любили веселые словечки и выражения. Слава легко мог рассмешить всех до колик. Тогда, летним днем, мама прибежала с работы; схватив кастрюлю, быстро готовила обед на керосинке. В горячую воду всыпала крахмал, варила кисель. Братья, голые до пояса, в черных трусах, и Тася, в белой кофточке, с галстуком, сидят за столом, ждут. Мама тяжело села за стол. Чуть сдвинуты плечи, руки на коленях, и такой естественной красотой веет от ее позы, такой женской силой! Семья обедает. На третье мама принесла в огромной миске кисель. Красный, клюквенный.
Первым начал Жорж:
– Ну и кисель, – задумчиво произнес он, глядя в потолок.
– Да… ну и кисе-е-ель, – подхватил Гриша.
– Верочка, – выдохнул в нос Слава, – ну и… кифе – е – ель!
Он причмокивает, выпячивая губу, шепелявит по-стариковски:
– Ну и кифе-е-ель!
Мама молчит, только взглянула. Она сама знает, что кисель весь в комках. Спешила.