Бабушка моя печально, немного делано, глядит в объектив. Ей себя жалко. И немудрено – из шестерых детей одна моя мама дежурила у постели, пока она плавилась в тифозном жару, выносила горшки, кормила, обтирала. До самой смерти бабушка не могла этого забыть.
В то время на маму свалилась забота о всей семье. Прислуги не было, бабушка только однажды вымыла пол. Мыла и плакала. Но разве могла девушка жить только этим – печь хлеб, таскать по десять ведер воды из колодца, готовить обед, стирать? Тогда мама начала заниматься музыкой, много играла… А ведь был еще городской сад с духовым оркестром, чтение стихов: «Уведи меня в стан погибающих за великое дело любви», были Гамсун, Чарская… За ней ухаживали парни в белых косоворотках и кепках. И казалось, ее судьба – остаться в родном городе, выйти замуж, родить детей. Но мама уехала из заснеженного города, с протоптанными тропинками в синих сугробах, с запахом печей в морозном воздухе, с розовым дымом, столбом стоящим над трубами. Уехала следом за Жоржем, старшим братом-студентом, по его вызову в Питер, ставший тогда уже Ленинградом.
А когда кончила школу, то, получая аттестат, в напутствие услышала: «Умная голова дураку досталась»…
В 1921 году, незадолго до вступления в действие известного постановления Советского правительства о лишении детей священников прав на получение образования (зачисление в категорию «лишенцев»), Жорж едет в Петроград и поступает в Политехнический институт. Гражданская война еще не кончилась, в стране разруха и голод. Но уже в 1918 году Луначарский утверждает в составе Государственного рентгенологического и радиологического института новый физико-технический отдел, который в 1923 году стал Физико-техническим институтом. Оборудование для научной работы и научная литература были закуплены за границей на золотые рубли директором и организатором института известным физиком, учеником великого Рентгена академиком Абрамом Федоровичем Иоффе. Герберт Уэллс, посетив Россию в 1920 году, описывал тягостное впечатление от мертвых магазинов, огромных очередей за хлебом, но после встречи в петроградском Доме ученых с крупнейшими представителями русской науки изумился: «Удивительно, что они вообще что-то делают, и все же они успешно работают… дух науки – поистине изумительный дух». Известна сентенция профессора Хвольсона: последний потребовал у Я. И. Френкеля, впоследствии крупнейшего физика-теоретика, объяснений, почему тот не явился на магистерский экзамен 26 октября 1917 года. Выслушав неуверенное оправдание: «Но ведь произошла революция!» – профессор возмущенно заявил: «Молодой человек! Запомните, для ученых не существует никаких революций!»
Для Жоржа Курдюмова революция и разруха тоже не были помехой – уже в 1925 году он делает работу, которая приносит ему мировую известность[9]. Тогда же он вызывает маму в Ленинград.
25 декабря 1924 года Жорж поспешил на Николаевский (ныне Московский) вокзал, где его уже ждал друг по Рыльску Борис Рощиновский, который был неравнодушен к маме. Быстро сдав маму на руки другу, Жорж поспешил обратно в лабораторию. А Борис, с видом столичного жителя, повез розовощекую, сероглазую, с инеем на ресницах, в плисовой черной шубке, в цветастом платке мою маму показывать Ленинград.
– А это, Верочка, Орион, – сказал Борис, указывая на небо.
– Какой Орион? – обернулся извозчик. – Это Аничков дворец.
Первое, что поразило маму так, что она, по ее словам, «остолбенела», был стоявший в морозном инее Исаакиевский собор.
Представить мне маму молодой трудно, практически невозможно. На фотографии того времени она в пальто, с большим, небрежно расстегнутым воротником, с папиросой в зубах, сидит на скамейке, рядом лежит шляпа с полями. На меня смотрит почти безбровое (как у Моны Лизы) очень красивое, загадочное лицо. Но папироса?
– Какая была мама?
– Резкая, очень резкая. Могла сказать все, что угодно.
Мама резкая?! Тихая, с мягкими, тончайшего шелка, белыми волосами, абсолютно лишенная эгоизма… Мама резкая?! Та, которая не унизила за всю свою жизнь ни одного человека?
Рассказывали разное. Как она поругалась из-за какой-то колбасы с Татьяной Ивановной Стеллецкой, которая к тому времени уже стала женой Жоржа Тасей, и ругань-то была из-за пустяка: какую колбасу покупать – «отдельную» или «полукопченую». Рассказывали, как мама зачем-то уродовала себя. Зачем? Но что она пила уксус, чтобы согнать с лица среднерусский здоровый румянец, что бинтовала грудь, чтобы она казалась меньше, – это я слышала от самой мамы. И все равно не верила – зачем? Рассказывали, как маму раздражали жующие с ней рядом, слышать не могла, как ели другие, и своих молодых людей она отгоняла за другой стол… И опять не верилось. Какая же она была?