«Монографию по военно-полевой терапии я написал сам.
…Одновременно я проводил (только с коммунистами) курс по марксизму-ленинизму на тему “Партия нового типа”».
Сразу по приезде папа привел меня в школу при советском посольстве. Там, сидя в кабинете, он, улыбаясь, показывал наш заграничный советский паспорт, убеждал директрису взять меня в четвертый класс, несмотря на то, что до конца четверти оставалась неделя, не больше.
– Хорошо, – наконец согласилась директриса, – с испытательным сроком.
Вскоре к нам в класс зашел мужчина в штатском.
– А это кто? – указал он на меня.
– Дочь военврача Мицова, – ответила директриса.
Мне не понравился ответ, была неосознанная уверенность, что папа гораздо больше, чем просто военврач. В конце четверти мне выставили по всем предметам тройки, но в классе оставили.
Я невероятно болезненно переживала необходимость ходить в школу. Самым счастливым днем была суббота, а самым страшным временем – вечер воскресенья. Однажды воскресным вечером, мучимая страшной тоской, я встретила на бульваре мою одноклассницу – уверенную в себе Клару Волкову. Она была отличница, хотя казалась мне недалекой. Возможно, это все усугублялось впечатлением, которое производила ее мать Анна Федоровна. Небольшого роста, шариком, она приходила в школу в домашнем платье, на школьном дворе громко рассказывала нам, четвероклассницам, какой у нее муж красавец («болгарские мужчины – красивы»), как они (где, когда?) после долгой разлуки встретились:
– Девчонки высунулись из вагона, сгорают от любопытства, как будем целоваться, а мы просто подошли друг к другу и пожали руки. Вот так. Никаких сюсюканий.
Вроде и не глупость, но то, как она рассказывала, с каким самодовольством и, главное, кому – четвероклассницам! – все выглядело глупо.
– Инга, Инга, – закричала Клара. – Завтра придешь?
Она бежала навстречу, хорошо одетая, радостная, плотненькая, с накрученными вокруг ушей косичками. До сих пор помню сразившее меня удивление – как можно быть такой беспечно-радостной, когда завтра предстоит идти в школу?
Я не покидаю парты во время перемены, мне страшно сделать шаг по классу. Сижу как приклеенная. У всех какие-то невиданной формы карандаши: маленькие, пузатенькие, с мохнатой кисточкой на конце. У всех – и особенно у этой Клары – необыкновенной красоты пеналы. Там все пишут друг другу в альбомы стихи и рисуют.
– Альбомы? – переспрашивает мама. – Раньше ими увлекались уездные барышни. Неужели все вернулось?
Я, конечно, тоже пишу всякую ерунду в их альбомы изломанным, некрасивым почерком, испытывая отвращение к написанному. На последней странице, в самом углу, пишу: «Кто любит более меня, пусть пишет далее меня». Если это место занято, я заворачиваю уголок на любой странице, пишу: «секрет», а внутри – все то же объяснение в любви. Ни писать красиво, ни рисовать я не умела, как не умела и ничего выдумывать.
Потом и я, конечно, завела альбом в пухлой, будто под нее была подложена вата, отвратительного розового цвета обложке, с голубыми в разводах страницами. На первой странице надлежало что-то нарисовать, я долго думала и нарисовала по линейке нечто подобное коробке. Раскрасила в коричневый цвет.
– Мама, как писать, конфеты или конфекты?
Откуда «конфекты»? Не помню, чтобы так говорили в Рыльске, но, значит, кто-то говорил. Вероятно, бабушка. Мама отвечает:
– Раньше говорили – конфекты, теперь – конфеты, можно и так и так.
И я пишу на кривом параллелепипеде большими буквами «конфекты» и вижу, до чего это безобразно.
Из небольших окон под самой крышей, где все время гугукали голуби, я смотрела по вечерам в окна противоположного дома. Чужая шикарная жизнь открывалась мне – приглушенный свет лампы под абажуром, девушка в воздушном пеньюаре, расчесывающая черные блестящие волосы, отсвечивающее большое зеркало, разобранная большая кровать и… все? Все. Девушка вставала из-за столика, подходила к окну и недовольно задергивала плотные шторы.
Жизнь в доме ЦК шла своим чередом. Той зимой мы жили очень тихо, папу почти не видели, существовал только переулок Париж, где находилась наша школа, и этот серый дом.