В Астрахани папа постепенно отдаляется от меня. Он часто отсутствует, очень занят, а если свободен, то спит днем на раскладушке около раскрытого окна, мухи тучами вьются над ним, он охает, сучит, как младенец, босыми ногами и причмокивает, иногда вдруг вскакивает с выпученными глазами, хватает противогаз, обрывает трубку, натягивает резиновую маску на лицо и опять валится на раскладушку. Мы втроем, не шевелясь, смотрим на чужое лицо, обтянутое противогазом. Шевелиться нельзя – он спросонок может кинуть всем, что попадется под руку.
– Как не задохнется? Как может спать? – недоумевает мама.
Потом просыпается, обводит нас взглядом, вскакивает, наклоняется над тазом, молча хлопает по шее, я лью ему на голову воду из зеленой эмалированной кружки, он нетерпеливо хлопает опять, показывая, куда лить. Эта кружка, с которой он не расставался во время войны, уже с черной вмятиной на боку и с облупившейся синеватой эмалью внутри, последовала за нами в Болгарию, была с ним до смерти. Сейчас она у меня.
– Ох-ха! Горячо! – кряхтит он.
– Здравко, как можно, такой кипяток, – говорит мама.
Он не слушает, все так же молча хлопает по шее, требуя продолжения. Папина шея длинная и худая, в старости она стала плотной, с глубокой поперечной морщиной на затылке.
В Астрахани мама ходит в библиотеку и читает, читает запоем. Ведь прошло более четырех лет с тех пор, как держала последний раз книгу в руках. Перед сном, уже в кровати, мама читает вслух Лермонтова, Пушкина, Некрасова. Вовка с первых строк распознает поэтов, я равнодушна. Но Гоголь пугает. Не «Вий», не «Красная свитка» – пугает страшный, загадочный колдун, выросший до неба… Кроме Гоголя, пугают «Записки следователя» Шейнина. Гоголь пугал мистическим ужасом, Шейнин пугал полной достоверностью. «Черная кошка» все еще гуляла по Астрахани.
Казалось, война для меня кончилась еще в Самарканде. Но в Астрахани, в серой яме, война опять вспыхнула, и голос Левитана возвещал: ожесточенное сопротивление на подступах к Кёнигсбергу… Потсдаму… при переправе через Шпрее. Из того времени вместе с Кёнигсбергом остался Роттердам. Раскатистое слово, казалось, звучало в астраханской кухоньке торжественным голосом Левитана: «От Советского Информбюро. На западном фронте продолжаются ожесточенные бои на подступах к Роттердаму».
…В середине 1990-х, оказавшись в гостях у моего сына Георгия (Геши) в Голландии, мы поехали в Роттердам. Пока ехали по городу, я с жадностью всматривалась в здания, искала отметины прошлых сражений, смотрела на реку Рейн; мне казалось, именно здесь шли бои, когда мы жили в 44-м в Астрахани. В Роттердаме я хотела посетить русскую церковь и причастить внучку Сашу. Маленькая квартира на первом этаже большого, красного кирпича, с вензелями, дома была переоборудована под церковь. Пока мы с Володей и маленькой Сашей стояли около парадного, на велосипеде, запыхавшись, подкатил потный толстый монах. Он соскочил с велосипеда и устремился в подъезд. Когда я вошла в церковь, он исповедовал, чуть отгородившись занавеской. Мне показалось, что от его разгоряченного лица идет свет, и я стала в очередь на исповедь к нему, православному голландцу, а не к молодому священнику, недавно присланному из России. Я прошла за занавеску и сразу заплакала.
– Мой сын с семьей живет в Голландии, мне через неделю уезжать. Второй сын в Америке, я только что оттуда… Я не могу без них жить… совершенно не могу…
Я плакала, монах задернул занавеску. Он слушал, внимательно наклонив голову.
– Иногда люди бывают на расстоянии гораздо ближе друг другу, – сказал он на ломаном русском, – расстояние не помеха для любви. Вы молитесь, молитва будет крепить любовь, и у вас там, – он указал вверх, – возникнет такая крепкая связь, которой, может быть, не было, когда вы жили вместе.
Я перестала плакать, поверив ему…
Как ни странно, Дня Победы я не помню. Все-таки память – вещь несовершенная… Вероятно, это было в тот солнечный день, когда мы всей семьей шли в толпе по городу. Именно этот залитый солнцем день запомнился. Все смеялись, кричали, шумели, на одной из улиц у ворот стояла ярко накрашенная женщина, меня она поразила: она никуда не шла, стояла и улыбалась, будто принимала парад, а рядом с ней моя одноклассница Зина. Зина подбежала ко мне и сказала, что это ее тетя. Я чувствовала, что она гордится тетей. Из всего третьего класса я запомнила только Зину, да еще влажные руки моей тихой соседки по парте Нины, она была из Ленинграда, у нее не было зубов, все пропали в блокаду, и было плохо с легкими. Потом по просьбе моих родителей меня пересадили к Зине, у меня тоже неважно было с легкими.