– Кормить, кормить, – говорил фельдшер.
Чем кормить? И вот мы с бабушкой отправляемся по деревням. Бабушка с пышными, обязательно завитыми на папильотках волосами, в шляпке, с большой палкой с выгнутой большой ручкой, и я, несмотря на весну, все в той же цигейковой шубке, ходим по ближайшим деревням. Самый ужасный для меня был момент, когда бабушка спокойно откидывала крючок изнутри на чужой калитке, мы входили в чужой двор и бабушка стучала палкой в окно.
– Подайте, Христа ради, эвакуированным из Ленинграда.
Тут было вдвойне тяжело – и от того, что так бесцеремонно вторгались в чужой дом, и от того, что я не могла себя причислить к эвакуированным. Ведь мы покинули Ленинград за несколько дней до начала войны. То, что бабушка была вывезена, вернее, выпровожена папой из Ленинграда во время войны, тоже как-то не считалось эвакуацией. В моем представлении эвакуация – это когда власть тебя вывозит, а если папа посадил бабушку в поезд, можно ли это считать эвакуацией?
Однажды, вероятно на Пасху, нам не вынесли на улицу, а пригласили в хату, где прекрасно пахло печеным тестом. Хозяйка протянула нам по большому теплому ржаному пирогу, только что из печки. Бабушка поблагодарила, перекрестилась и начала есть. Я свой засунула в карман шубы.
– Ты почему не ешь? – удивилась хозяйка.
– Это маме, – сказала я.
– У нее мама болеет, – сказала бабушка.
– Ешь, – сказала хозяйка. – Ешь, я маме еще дам.
Я погрузилась в пахучую теплую мякоть, с картошкой и луком, и мгновенно съела пирог. Хозяйка протянула другой пирог, с гречневой кашей.
– А вот это твоей маме, – сказала она, протягивая мне еще два пирога.
Однажды нам дали несколько яиц. Я их, по обыкновению, положила в карман шубки и, забыв, всунула руку в карман и раздавила одно яйцо. Я заплакала горько и безутешно. Раздавить яйцо, которое необходимо маме! Бабушка отнеслась к этому очень спокойно.
– Ничего страшного, – сказала она. – Иди к речке, помой руки. Ты ведь только одно раздавила?
– Одно, – плакала я.
– Иди, помой руки, а я здесь посижу. – Она опустилась на траву, положила рядом палку и вытянула ноги. Я пошла по траве, прислушиваясь, как бурлит вода. Была поздняя весна 43-го года, солнце сильно пригревало, и я впервые после маминой болезни ощутила радость. Я медленно, не спеша, наклонилась над ручейком, отмыла руки от скользкого липкого белка, потом осторожно выложила оставшиеся три яйца на траву, помыла их, потом отмыла весь карман.
Как только мама смогла передвигаться, мы сразу же ушли в Крупец. Но до этого предстояло пережить нам запрет ходить в хозяйскую уборную, что во дворе. Она нас отсылала на выгон в поле, расстилавшемся перед нашим окном и тянувшемся до маленькой речушки.
– Чем они тебе мешают? – спрашивали соседи.
– А городское говно отличается от деревенского, – отвечала она. – Сразу узнаю.
Мама, шатаясь, держась за мое плечо, виновато улыбаясь, шла через поле к речке. После болезни она мне казалась очень высокой. Худая, еле держащаяся на ногах, она несколько раз садилась на траву передохнуть.
– Целый поход, – сказала мама, когда, спустившись по оранжевому глиняному косогору, мы в первый раз дошли до речки.
Скандалы с хозяйкой следовали один за другим. И после каждого скандала мама вынимала что-нибудь из нашего мешка и отдавала хозяйкиным детям, их было пять душ. Особенно мне запомнились черные блестящие Вовкины ботики.
– Зачем ты это делаешь? – возмущалась тетя Леля. – А в чем Вовочка будет ходить?
– Не могу слышать этого крика.
Ну а потом был страшный скандал, и устроил его фельдшер. Я даже думала, что будет драка. Хозяйка потребовала, чтобы мы перед уходом побелили хату и сени. Тетя Леля наотрез отказалась. Мама выдвинула стол на середину сеней, влезла на него и стала белить потолок. Хозяйка смотрела снизу вверх на маму, сложив на груди руки. Потом открыла настежь дверь во двор.
– Скорее высохнет, – сказала она.
Окно в комнате, за которое шла так долго битва, тоже было открыто. Ветер гулял по сеням, и в этом синем весеннем потоке стояла на столе белая, шатающаяся мама и, вытянувшись, белила потолок. Внизу расхаживала хозяйка. В таком положении и застал маму фельдшер.