– Нет, – сказала вынырнувшая откуда-то тетя Леля, – дальше невозможно тащить.
Мама пыталась освободить узлы, туго стянутые веревкой. Часть вещей бросила прямо на дорогу, уже выхватила два тюка. Я стояла рядом и вдруг, подняв голову, увидела, как сверху прямо на нас мчится всадник. Немец с перекошенным лицом, держа в вытянутой руке пистолет, стрелял в воздух и бешено орал. Конь вырос надо мной, встал на дыбы и громко заржал. Сейчас эти подковы упадут на меня, а немец опустит пистолет и выстрелит в маму! Я закричала:
– Мамочка, мамочка, бросай все! Пойдем!
Я плакала, кричала и старалась оттащить маму от саней. Мама подхватила два тюка, связанные веревкой, перекинула за шею, повесила мне на спину маленькую котомку, и мы пошли в гору. Немец опустил коня.
Это был совершенно другой страх. Страх без тоски о прошедшем – как тогда, когда пылало Коренево; страх без жалоб – как тогда, когда летели бомбить Москву и, надрывно ухая, гудели самолеты. Это был чистый страх, страх неминуемой смерти – сейчас и здесь.
Бешеный немец, стреляющий вверх, бешеный конь, встающий на дыбы, и огромные подковы над головой.
По шляху тянулась бесконечная серая толпа. Тетя Леля с Таткой и Гориком шли где-то впереди, среди людей, а мы с мамой одни плелись за серой, все удаляющейся толпой. Помню если не зависть, то скорее констатацию факта: Горик в гуще, среди людей, а мы с мамой представляем очень удобную мишень для сумасшедшего немца.
Опять прозвучало несколько выстрелов, толпа остановилась. Стреляли по группе женщин внизу, уходящих все дальше по полю. «Убьют, – шептал кто-то, – убьют». – «Отчаянные, не убьют». Шесть женщин быстро шли внизу по полю, не оборачиваясь. Я смотрела с завистью: для них кончилось мучение – они свободны. Вдалеке виднелась маленькая деревушка, туда и направлялись беглянки. «Отчаянные, – думала я. – Я бы так не смогла».
Как они отделились незаметно от колонны? Верно, спрятались под откосом шляха, переждали, когда прошла колонна, и быстро побежали в поле.
Мы опять шли еле-еле. Маленький самодельный рюкзачок давил немилосердно. Страшно хотелось пить. Солнце припекало, а мы все шли и шли, и никто не думал делать привал. Мы уже знали, что нам не догнать все удаляющуюся толпу. Мама задыхалась.
И тут нас нагнал какой-то немец-офицер. Ни слова не говоря, он снял с мамы тюки, легко взвалил себе на плечи и пошел вперед быстрым шагом. Мы еле поспевали.
– Мама, чуть передохнуть, – умоляла я.
Но мама качала головой:
– Пока он несет, мы должны бежать за ним.
Где-то позади осталась тетя Леля с Гориком и Таткой; мы миновали середину толпы. И тут я совершила никому не видимое предательство – я почувствовала себя избранной. Вот мы с мамой идем налегке, а наши вещи несет немецкий офицер. Он идет впереди, высокий, худой, в серой шинели. Наши тюки лежат на его плечах. Мы спешим за ним – мама в меховом цигейковом жакете, в салатном ленинградском пушистом берете, в белых фетровых ботах, раскрасневшаяся от быстрой ходьбы. Я, висящая у нее на руке, в цигейковой светлой шубке.
Когда мы оказались во главе колонны, немец положил наши тюки на землю. Интеллигентное сухощавое лицо. Он не улыбнулся, только кивнул. Мы уже входили в какую-то деревню; пить хотелось страшно. Подводы с Вовкой и бабушкой не было, но слух подтвердился: их повезли то ли в Михайловку, то ли в Михайловское – было две деревни с почти одинаковым названием. До Михайловки было ближе, километров двенадцать. Туда мы пришли уже в темноте. Мама вместе с Таткой побежала по деревне искать Вовку. Я с тетей Лелей и Гориком стояли под развесистым деревом. Поодаль сновали какие-то тени. Татка вернулась.
– Нашли! – кричала она. – Нашли! И Вовку, и бабушку.
Она рассказала, как бежали вдоль домов, заглядывали во все окна и вот в одном увидели Вовку, полураздетого, почти голого; он сидел на столе, а вокруг толпилось множество женщин.
– Вера осталась там, – быстро говорила Татка. – Пошли, там хозяйка принимает всех. Народищу – жуть. Да, Вера провалилась в прорубь.
– Что? – Тетя Леля, уже склонившаяся над тюками, выпрямилась. Татка, смеясь, рассказывала: