Мама и Татка были возбуждены, говорили, что там еще очень много осталось фасоли, правда, их пугают, что поле заминировано. Бабушка заметалась.
– Да нет там никаких мин, – сказала легко Татка. – Мы с Верой обошли все поле.
– Сейчас передохнем и опять пойдем, – говорила мама. – Леля, дай что-нибудь поесть.
Они поели и под причитания бабушки ушли. Тетя Леля усадила нас с Гориком чистить стручки. Я хорошо помню два больших рыжих мешка, лежащих справа и слева, бумагу на полу и посередине глиняную крынку, куда мы кидали очищенную фасоль. Фасоль была белой, в темную крапинку. Сидели на полу, напротив шкафа из красного дерева. Опустив голову, я изо всех сил быстро чистила фасоль – и загадала: если успеем почистить до маминого возвращения, победа будет за нами. Казалось, невозможно успеть, но тем вернее будет гадание. И все время, пока я чистила фасоль, казалось, что в комнате полумрак, а надо мной нависло темное облако.
Они вернулись, когда совсем стемнело, а тетя Леля уже не могла скрыть свое беспокойство. Но мы успели почистить всю фасоль.
Вообще во время войны я маму плохо помню – она стала вместо тети Лели добытчиком: то продавала на рынке папины отрезы, то шила какие-то наволочки, белье, то ходила с Таткой по деревням: выменивать картошку, хлеб. Тетя Леля неизменно оставалась дома. Она была хранительница домашнего очага. Встав рано утром, принималась колоть лучины, растапливала печь от одной спички, готовила обед, распределяла еду: на утро – стакан кипятка, зубчик чеснока и кусочек хлеба; на обед – суп без хлеба; вечером – опять стакан кипятка, зубчик чеснока и кусочек хлеба. У меня потом долго оставалась привычка (как говорили – дедушкина): быстро сметать в ладонь крошки со стола и кидать в рот. Тетя Леля как-то очень быстро отсекла тетю Ирочку с детьми от нашего дома. Она понимала, что такую ораву ей не вытянуть. Мама даже не протестовала. Единственное теплое воспоминание от той зимы на всю жизнь – это столбом стоящий над крышей розовый дым и запах дыма от растапливаемой печки.
Что означала оккупация для семилетнего ребенка? Да то же, что для взрослого. Ни на секунду не забывалось, что произошел крах. Такой милый, уютный родной Рыльск, где всегда была мягкая трава, солнце, речка с пологим песчаным берегом, горка Ивана Рыльского, самовар, который мама чистила, сидя на корточках, цветами бузины, сорванными тут же во дворе, или яблоками-паданцами, – все пропало. Город умер. Речь громкая, гортанная, отрывистая, непонятная, вражеская, заполняла улицы. Улицы стали не наши, дом постоянно трясся, когда машины, такие огромные по сравнению с нашими полуторками, катили мимо. Однажды ночью на улице остановилась колонна танков. Мама подошла к окну и увидела, как они движутся один за другим. Дом трясся от пола до потолка, тряслись стены.
– Леля, – позвала мама, но тетя Леля спала.
В тот день на меня напала тоска. Зима тянулась очень долго, была снежной и холодной, гулять нас почти не выпускали, поэтому особенно странно, что именно тогда я вышла за ворота. Теперь я не могла сказать, как когда-то, до войны: «Ухожу к папе». Да, оккупация ощущалась как проволочное заграждение. Меня до сих пор пугает грозный вид военной техники, гусеницы танков, защитного цвета броня… Помню черные огромные кресты по бокам. Танки стояли цепью, друг за другом, со стволами, нацеленными за Сейм.
В бежевой цигейковой шубе, в такой же шапке-ушанке я вышла из дома. Горик предложил сопровождать меня, но я сказала, что хочу побыть одна. Перешла улицу и зашагала вдоль стоящих танков; сугробы частично отгораживали меня от них, я старалась не смотреть в эту сторону; миновала церковь, дошла до угла, обогнула танк и пошла обратно по дороге. Обошла солдата с автоматом. Смерила его хмурым независимым взглядом, всем своим видом показывая, что мне нет никакого дела ни до танков, которыми они хотят нас пугать, ни до часового. Не помню, сколько я сделала кругов. Наконец немец не выдержал и, указав автоматом на наш дом, закричал: «Шнель! Шнель!»
Тогда я отморозила руки и ноги. Отморозила до гноящихся ран. Все удивлялись: и гулять-то не гуляли, и варежки были. Бабушка, пользуясь рыльскими связями, достала где-то гусиный жир. Перед сном, при свете каганца, начиналась операция: я садилась на кровать, свешивала ноги, приносили таз с теплой водой, бабушка или мама (чаще бабушка) мыла мне ноги, потом смазывала и обматывала тряпкой, надевала чулки; потом я ложилась, и бабушка смазывала мне руки и заматывала тряпками. Раны скоро прошли, осталась только неприятная отечность. В течение следующих трех зим раны открывались опять.