На следующий день мы уехали в Берлин, на следующей неделе сдали экзамены. И внезапно все изменилось. Мы вновь надели гражданскую одежду, во время еды пользовались ножом и вилкой, ходили в ватерклозеты, говорили «Спасибо большое», а не «Scheiße», вежливо кланялись пожилым экзаменаторам, отвечая на их вопросы, говорили культурным, книжным языком и излагали свои познания по поводу таких забытых вещей, как ипотечное право или совместно нажитое супругами имущество. Кое-кто на экзаменах провалился, прочие экзамен выдержали. И тотчас же между сдавшими экзамен и несдавшими разверзлась пропасть.
Мы вновь встретились со своими старыми знакомыми. Можно было вновь вежливо говорить «Добрый день», а не орать «Хайль Гитлер». Можно было вновь вести разговоры, нормальные, человеческие разговоры. Вновь открылось, что ты, оказывается, остался самим собой и можешь жить своей собственной жизнью. Если же кто-то спрашивал, как было в лагере военной подготовки, ответ, хоть и не без заминки, как правило, был такой: «А не так плохо…» — после чего следовал рассказ о том, как славно мы стреляли по мишеням и какие странные песни разучивали. Я вновь начал задумываться о Париже как о чем-то реальном. В лагере военной подготовки казалось, что Парижа и вовсе не существует. Но теперь морок исчезал… Так что я пошел в пивную на Курфюрстендамм на встречу с «однополчанами», о которой мы договорились на прощальном пиру в Ютербоге, с несколько стесненным, мучительным чувством. Однако ж пошел. Чары товарищества все еще не рассеялись окончательно.
А это был и впрямь мучительный вечер. Оргия в Ютербоге прогремела восемь дней тому назад. Собрались все, за исключением провалившихся на экзамене, — огорченные и обиженные, они не пришли праздновать неизвестно что. Однако могло показаться, будто все тут видят друг друга впервые в жизни. В гражданском мы выглядели совсем по-другому, некоторых я и вовсе не узнавал. Я обратил внимание, что у кого-то из моих ютербогских знакомых красивые, тонкие, симпатичные лица, а у кого-то отвратительные нечеловеческие хари. В лагере военной подготовки это не бросалось в глаза.
Беседа не клеилась. Об экзаменах говорить не хотелось (да и кто соберется разговаривать об экзаменах, когда они уже сданы); однако — вот странность! — не вспоминали и про развеселую нашу казарменную жизнь. Кто-то начал было весело, сердечно, по-товарищески намекать на некоторые казарменные происшествия, но натолкнулся на полное непонимание и столь же полное отсутствие оваций, после чего смущенно замолчал. Атмосфера сделалась похожей на ту, что была в первый день на вокзале в Ютербоге. Тяжелее всего оказалось то, что надо было «тыкать» друг другу. С обращением на «вы» или «коллега» беседа, наверное, завязалась бы много легче.
Мы расспрашивали друг друга о планах на будущее и не слишком искренне пили за здоровье присутствующих. В пивной играл духовой оркестр — грохот и дудение заполняли то и дело возникавшие в разговорах паузы. Штурмовики очень быстро организовали свой кружок. Они обсуждали проблемы большой политики, ругали партию, «бумажную войну» и поднимали бокалы за своего группенфюрера Эрнста. В этом мы участия не принимали. Нас это не касалось.
Вся компания распалась на маленькие группки. Я сел рядом с парнем, с которым в Ютербоге по воскресеньям за пределами части очень мило беседовал о музыке. Выяснилось, что в последнее воскресенье мы оба были на концерте Фуртвенглера[281]. Мы довольно резко его критиковали. «О, послушайте-ка этих умников!» — выкрикнул один из «однополчан», в самом деле прислушавшийся к нам. Мы недоуменно поглядели на него и продолжали беседовать.
Но вечер все равно делался скучнее и скучнее. Уже около двенадцати мы стали украдкой поглядывать на часы. Потом компания развалилась окончательно: за соседним столиком приземлилась стайка сомнительных девиц, кое-кто из нас принялся флиртовать и перебрался к ним, а кто-то втащил одну из красоток в наш круг… «Становится скучно», — раздался чей-то громкий голос, и это было знаком, сигналом к окончанию вечера. Все стали расходиться. Я тоже ушел.