История одного крестьянина. Том 1 - страница 173

Шрифт
Интервал

стр.

Не раз, когда я ковал такой крюк, все в моей душе кричало:

«Пусть же он свалит с коня мерзавца, который довел батюшку до слез! Пусть же зацепит его за шею!»

Я представлял себе картину боя… и мой молот взлетал. Поистине ковал я словно одержимый. Так думал брат о брате! Вот она, беспощадная гражданская война, война, которая порождает рознь не только среди соотечественников, но и среди сынов одной матери.

Мы выковали тысячи полторы пик за два месяца; мне пришлось нанять двух новых подмастерьев, да и сам крестный помогал и отправлялся на пикхольцскую ферму лишь раз в неделю.

Надо было видеть, как, засучив рукава до плеч, с расстегнутыми воротами, затянув пояса, в красных колпаках с кокардой над ухом, мы ковали железо прямо на улице, а вокруг нас стояла толпа в пятьдесят — шестьдесят горцев: они каждое утро выстраивались у харчевни «Трех голубей» в просторных холщовых блузах, в широкополых поярковых шляпах с трехцветными мохнатыми шнурами. Кузница была чересчур мала для такой работы, в ней остался только горн, и пылал он с утра до вечера. Один из подмастерьев входил и выходил, брал железо, клал на наковальню и снова — в огонь.

Дядюшка Жан чувствовал себя там в своей стихии; на нем был большой красный колпак, полуприкрывавший его пышные бакенбарды, и, когда пот ручейком стекал вдоль спины, когда мы уже чуть не задыхались, он кричал громовым голосом:

— А ну-ка еще!.. Наша возьмет!.. Наша возьмет!..

И по-прежнему молоты взлетали и опускались, и их грохот напоминал стук колес дилижанса на мостовой.

Да, работали мы не покладая рук. Наступила жаркая пора; пышная зелень разрослась в нашей деревне, погода стояла чудесная, но дядюшка Жан, подмастерья и я по вечерам изнемогали от усталости и предпочитали после ужина растянуться, а не идти в клуб, не считая субботних вечеров, потому что в воскресенье спать можно было допоздна, а потом наверстать то, что упустили в воскресное утро.

Мне довелось два-три раза в жизни, странствуя в горах, обнаружить старые эти пики в хижинах дровосеков или возчиков леса — то за ветхим пологом, то за стенными часами. Люди уже забыли, что это такое. Я брал заржавленную пику, смотрел на нее, поворачивал, и сразу вспоминалась мне прекрасная пора — пора патриотического подъема, и я думал:

«Ты прошла по Эльзасу, Лотарингии, Шампани. Ты отразила удары сабли вурмзерского улана[162], и от грохота брауншвейгских пушек ты не дрогнула в руках, которые держали тебя».

И вновь проносились перед моим взором картины минувшего, мне мерещились крики: «Да здравствует нация! Да здравствует свобода! Победить или умереть!»

Бог ты мой! Как изменились времена! И люди тоже!

Меж тем, пока все это у нас происходило, жизнь шла своим чередом. Фельяны обзывали патриотов мятежниками, жирондисты обзывали монтаньяров анархистами; монтаньяры упрекали жирондистов в том, что они объявили войну, которая началась так неудачно; они обвиняли их в возвеличении Лафайета — предателя с Марсова поля, — того, кто просил у Национального собрания почестей для Буйе после бойни в Нанси; они говорили им: «Сместите же Лафайета, ведь все министры — ваши ставленники. Лафайет — генерал, несмотря на статью в конституции, которая запрещает членам Собрания занимать в течение четырех лет после его роспуска должности, утвержденные королем. Сместите его, это ваш долг».

Марат призывал солдат расстреливать генералов, которые их предавали. Руайу в своей «Газете» повторял, что пробил последний час революции; в Вандее некий маркиз Руари повысил налоги, именем короля строил склады оружия и военного снаряжения; дворяне, хотевшие перейти на сторону неприятеля, вступали под вымышленными именами в полк волонтеров, чтобы перебраться в Швецию или Нидерланды. Но пагубнее всего были проповеди неприсягнувших попов, которые изображали патриотов бандитами, а короля — мучеником; подстрекали молодых людей следовать римско-католическому вероисповеданию, раздавали им изображения сердца Иисусова, вышитые благородными дамами, белые ленты, украшенные изречениями, дабы повязывать этими лентами шляпы.

Ярости их не было предела, особенно после вербного воскресенья, в апреле. До революции все крестьяне — мужчины и женщины — приходили в город в день этого праздника с еловыми ветвями — освятить их; по улицам двигались процессии, и жителям города — католикам, протестантам и евреям — приходилось украшать дома коврами, цветами и гирляндами из листьев. Лютеране и евреи с трудом добивались позволения закрывать ставни окон в то время, когда католики пели вокруг переносных алтарей. Но многие патриоты во главе с Шовелем порицали эту церемонию, и городские власти по решению общинного прокурора постановили, согласно новой конституции, обеспечивающей каждому свободу вероисповедания, что впредь никому не придется вывешивать ковры и гирлянды из листьев перед домами, что солдаты национальной гвардии больше не будут участвовать в религиозных церемониях, а гражданам нечего закрывать лавки, когда процессия будет шествовать мимо.


стр.

Похожие книги