Самая трудная задача – рассказать обо всем Филу Кавильери – выпала, конечно же, мне. И понятно почему. Я боялся, что старик с ума сойдет от горя, а он просто запер дверь своего дома в Крэнстоне и переехал жить ко мне. Все люди борются с отчаянием по-разному. Фил выбрал уборку. Он беспрестанно мыл, скреб, чистил, полировал. Я не особо понимал мотивы такого поведения, но Господь с ним – пусть что хочет, то и делает, лишь бы ему было легче.
Может быть, он хочет навести порядок в доме, чтобы Дженни могла вернуться домой? Может быть. Бедняга. Он просто отказывается принимать реальное положение вещей. Сам он ни за что не признался бы, но я-то знаю, что у него в голове.
Ведь и я думаю о том же.
Как только Дженни забрали в больницу, я позвонил старине Джонасу и объяснил, почему не смогу приходить на службу. Я притворился, что опаздываю и потому не могу долго говорить, так как знал, насколько он огорчится. С тех пор мой день стал делиться на время посещения больницы и время для всего остального. Разумеется, важнее было первое. Возвращаясь от Дженни, я по инерции ужинал, смотрел, как Фил (в очередной раз) вылизывает до блеска квартиру, и ложился спать. Но уснуть не мог, и от этого не помогали даже выписанные доктором Аккерманом пилюли.
В один прекрасный день я услышал, как Фил, который мыл посуду на кухне, пробормотал, обращаясь сам к себе: «Я больше так не могу». Я ничего не сказал ему, но про себя подумал: «Зато я могу. И кем бы ты там ни был, Господь Всемогущий, я прошу, пусть все это длится как можно дольше, я готов терпеть до бесконечности. Ведь Дженни есть Дженни!»…
…В тот вечер она выставила меня из палаты. Ей захотелось поговорить со своим отцом «по-мужски».
– На это совещание допускаются только американцы итальянского происхождения, – сообщила Дженни. Лицо ее было таким же белым, как и подушки, на которых она лежала. – Так что вон отсюда, Барретт.
– Хорошо, – сдался я.
– Только не уходи далеко, – добавила она, когда я уже дошел до двери.
Я вышел в холл. Через какое-то время появился Фил.
– Она сказала, чтобы ты тащил свою задницу в палату, – прошептал он, и в его голосе я уловил какую-то глухую пустоту. – Я – за сигаретами.
Когда я вошел, первыми словами Дженни была фраза:
– Закрой эту чертову дверь!
Я подчинился, а когда подходил к кровати, вдруг разглядел весь этот кошмар: капельница, прозрачная трубка, ведущая к правой руке Дженни, которую она старалась не высовывать из-под одеяла. Я не хотел видеть ничего этого! Только ее лицо. Каким бы бледным оно ни было, ее взгляд по-прежнему сиял.
И я молниеносно оказался рядом. Дженни проговорила:
– А знаешь, мне совсем не больно, Олли. Словно медленно падаешь с обрыва – вот на что это похоже.
Внутри меня что-то оборвалось. Нечто бесформенное подбиралось к горлу, тот ком, от которого обычно плачут. Нет. Ни за что на свете. Сдохну, но не заплачу.
Говорить я, правда, тоже не мог, только кивать. И я кивнул.
– Ерунда, – произнесла Дженни.
– М-м? – из меня исторглось скорее какое-то мычание, чем связная речь.
– Нет, ты понятия не имеешь, как это – упасть с обрыва, дорогуша. Ты в своей чертовой жизни ни разу не падал.
– Падал. – Тут ко мне вернулся дар речи. – Когда встретил тебя.
– Ах да-а… – Лицо Дженни озарила улыбка. – «О, что за паденье это было!..» Откуда эта строчка?
– Не знаю, – ответил я. – Может, Шекспир?
– Да, но кто это сказал? – дрожащим голосом спросила она. – Господи, я ведь даже не могу вспомнить, из какой это пьесы, хотя закончила Рэдклифф и такие вещи должна помнить. Ведь я знала наизусть нумерацию всех произведений Моцарта в каталоге Кехеля.