О, я не желал смерти моей любовницы! Бедная девушка, я искренне любил ее! Но, может быть, я желал, чтобы умер ребенок раньше, чем я увижу его?
Он родился. В моей небольшой холостяцкой квартирке появилась семья, побочная семья с ребенком, а это ужасно. Он был, как все дети. Я совсем не любил его. Дело в том, что отцы начинают любить лишь позднее. У них нет инстинктивной и пылкой нежности, свойственной матерям; любовь к ребенку пробуждается у них постепенно, душу их привязывают те узы, которые изо дня в день закрепляет близость между существами, живущими совместно.
Прошел еще год; я стал убегать из своей квартиры, — она сделалась слишком мала, и повсюду там валялись тряпки, пеленки, чулки длиной с перчатку, множество всевозможных вещей, брошенных на стуле, на ручке кресла, повсюду. Но, главное, я убегал для того, чтобы не слышать, как он кричит: а кричал он по всякому поводу — и когда его пеленали, и когда его купали, и когда его трогали, и когда его укладывали в колыбель, и когда его подымали, — словом, беспрестанно.
У меня завелись кое-какие знакомства, и в одной гостиной я встретил ту, которая стала впоследствии вашей матерью. Я в нее влюбился, во мне пробудилось желание жениться на ней. Я стал за нею ухаживать, сделал предложение, и оно было принято.
Но тут я оказался в западне. Надо было либо скрыть, что у меня ребенок, и жениться на девушке, которую я обожал, либо сказать всю правду и отказаться от нее, от счастья, от будущности, от всего, потому что ее родители, люди строгих правил и очень щепетильные, не выдали бы ее за меня, если бы им все стало известно.
Я прожил месяц в страшной тоске и жестоких душевных муках; целый месяц тысячи ужасных мыслей навязчиво осаждали меня; и я чувствовал, как нарастает во мне ненависть к моему сыну, к этому кричащему, живому кусочку мяса, который встал мне поперек дороги, разрушил мою жизнь, обрек меня на существование, лишенное надежд, лишенное того неопределенного радостного ожидания, которое составляет всю прелесть молодости.
Но вот заболевает мать моей подруги, и я остаюсь с ребенком один.
Был декабрь месяц. Стояли жестокие холода. Что за ночь! Моя любовница только что уехала. Пообедав один в тесной столовой, я тихо вошел в ту комнату, где спал ребенок.
Я сел в кресло у камина. Ветер, сухой ледяной ветер, свистел, выл, сотрясая окна, а сквозь стекло я видел звезды, сверкавшие тем ярким блеском, какой у них бывает в морозные ночи.
И тут у меня снова возникла та назойливая мысль, которая не оставляла меня в покое целый месяц. Стоило мне посидеть неподвижно, задуматься, как она обуревала меня, впивалась в мой мозг и начинала его грызть. Она грызла меня, как грызет человека навязчивая идея, как рак разъедает его тело. Она как будто пробиралась в мой ум, в мое сердце, во всю мою плоть и пожирала меня, как зверь. Я хотел ее прогнать, оттолкнуть от себя, раскрыть свою душу для иных мыслей, для надежд, как раскрывают окно навстречу свежему утреннему ветру, чтобы прогнать затхлый ночной воздух; однако я не мог избавиться от этой мысли ни на один миг. Не знаю, как описать мою муку. Она терзала мне душу, и я со страшной болью, настоящей физической и душевной болью, ощущал каждый удар ее когтей.
Жизнь моя кончена! Как выйти мне из этого положения? Как отступить или как сознаться?
Ведь я любил ту, которая должна была стать вашей матерью, любил страстной любовью, и непреодолимое препятствие еще сильнее разжигало мою любовь.
Во мне нарастал ужасный гнев, от которого сжималось горло, гнев, граничивший с безумием. С безумием! Да, конечно, в тот вечер я сошел с ума.
Ребенок спал. Я встал и поглядел, как он спит. Это он, этот уродец, этот зародыш, это ничтожество, осуждал меня на вечное несчастье.
Он спал с открытым ртом, закутанный одеялами, в колыбели рядом с моей кроватью, где я не в состоянии был заснуть!
Как я мог сделать то, что сделал? Не знаю! Какая сила подтолкнула меня, какое злое начало овладело мною? О, соблазн преступления подкрался ко мне так, что я и не почувствовал. Помню только, что сердце у меня страшно билось! Оно билось так сильно, что я слышал его стук, словно удары молотка за перегородкой. Я помню только это, только биение моего сердца. В голове было полное смятение, сумбур; рассудок и самообладание были парализованы. Я находился в том состоянии растерянности и лихорадочного бреда, когда человек не отдает себе отчета в своих действиях, теряет способность управлять своей волей.