— Чекайте, пан Роберт, то я, — сказал мельник.
Вслед за мельником в проеме двери показалась фигура человека в папахе, с прикладом карабина за плечами.
— Комиссар пан Радецкий, — шепотом представил вошедшего мельник.
Через час военный инженер ушел вслед за Радецким в лес.
Радецкий был комиссаром отряда «Искра», насчитывающего восемнадцать штыков. Четыре месяца Сосновский кочевал вместе с отрядом по непролазным топям.
В марте 1942 года Радецкий вызвал к себе Сосновского. В землянке никого не было. Чадно горела на столе плошка — сплющенный артиллерийский снаряд со вставленным в него фитилем. Комиссар молча вглядывался в худое лицо военного инженера. Комиссар помнил, как в первый вечер их знакомства, там, в амбаре у мельника, Сосновский, еще не сумевший оправиться после всех свалившихся на него бед, рассказывал:
«Я готовился стать строителем, понимаете? Хотел строить города. Зубрил, как проклятый, немецкий, французский, английский, хотелось знать, знать как можно больше, чтобы отдавать людям эти знания. Зачем было все это? И еще — я был счастлив, понимаете? Жене было девятнадцать лет, она была очень красива, училась на филологическом, очень любила стихи; мы ходили в филармонию, на концерты Рахлина, случалось, спорили, но мы были очень-очень счастливы, понимаете? И вот война, и ничего нет на свете, кроме войны и горя».
В первое время Сосновский как одержимый рвался в бой, и его приходилось сдерживать, чтобы уберечь от безрассудной гибели. И вот — комиссар это ясно чувствовал — в партизане родилась хладнокровная и мудрая ярость настоящего бойца…
— У меня к тебе особый разговор, Роберт. Пойдешь в тыл, к немцам…
Роберт шел по улицам Лиды вместе с длинной вереницей крестьян, направлявшихся на базар. Он ничем не выделялся среди сотен людей в потрепанных полушубках, шинелях, ватниках, обутых в самодельные, шитые из автомобильных камер калоши, перевязанные бечевками сапоги, в лапти — искусство плетения этой знаменитой белорусской «обутки» возродилось в трудные военные дни.
Роберт не случайно выбрал для своего визита базарный день: вместе с крестьянами, спокойно минуя заставы на шоссе, он дошел до центра города, к почтамту. Еще за несколько дней до того, как покинуть лес, Роберт вместе с Радецким тщательно изучил план города, и теперь ему не надо было расспрашивать встречных, как пройти к управлению железнодорожного узла.
То, что видел он перед собой сейчас, совпадало с картинами, описанными Радецким. Большой, белый, в два этажа дом, охвативший крыльями сквер, — гебитс-комиссариат, бывшая школа. По скверу прогуливались молодчики в белых теплых куртках и белых навыпуск брюках — личная охрана гебитс-комиссара. Неподалеку от гебитс-комиссариата — виселица из свежих бревен. О ней Радецкий ничего не говорил, видимо «новинка».
Неподалеку от костела, у длинного дощатого забора, толпились люди, читали объявления. Роберт подошел, пробежал глазами разноцветные листки. Сколько было их, экстренно изданных приказов, указов, наказов, обращений, подписанных гебитс-комиссаром, комендантом полиции, шефом жандармерии, войтом[6] лидской гмины, начальником баншуца[7], бургомистром!..
И всюду мелькало одно неизменное, резкое, как окрик часового, слово, отпечатанное особым, жирным шрифтом: «Verboten!» — «Запрещено!» Люди, читавшие объявления, переговаривались вполголоса:
— В Кашарах вчера опять расстреливали, а кого — не пишут.
— Известно кого. У пленных тиф, вот и вывозят в Кашары.
— Сволочи!
— Тише!
— Швагер говорил, всю больницу душевнобольных уничтожили в Кашарах. Вместе с врачами.
— А Швагер откуда знает?
— Дочка у него лежала в больнице…
— А…
Сосновский оглядел людей, окружавших его. Небритые, потемневшие мужские лица, усталые глаза женщин, застывшие болью, ненавистью, страхом. Здесь, у доски с приказами, напоминавшими о карах — ordnung, verboten, erschiepen (порядок, запрещено, расстрел), — трепетно билась понятная ему простая человеческая жизнь. Наверное, шепни он сейчас этим людям, позови за собой на борьбу, многие откликнулись бы, а может быть, среди них уже есть те, кто начал мстить?