Теперь Ковалев выглядел богатым, жизнелюбивым хамом, который для своих старых знакомых, тем более прежних, с позволения сказать, пассий, тем более пассий невысказанных, старательно затушевывает бравурное самодовольство джентльменскими повадками, ностальгией, проникновенностью, пониманием неумолимой тщеты. Вера не видела Ковалева двадцать лет. Самым непоправимым в лице Ковалева стало исчезновение с этого лица (нет, не носа, это было бы уж совсем смешно, нос, кстати, оставался таким же заостренным, одномерным, как аппликация, с резными, нахальными ноздрями) его восхитительно впалых щек, гладких, светящихся, свежих. По бокам лица теперь располагались плохо раскатанные лепешки, окаймляющие пожирневший, кажется, на ощупь мягкий и полый подбородок. Трехмиллиметровая стильная щетина на этой буханке хлеба служила, видимо, душещипательной корочкой. Странное дело, но глаза Ковалева теперь каким-то волшебным образом расширились, временами, когда он говорил забавные вещи, они даже округлялись, что, конечно, диссонировало с его ястребиным профилем. Прежним в глазах Ковалева оставалось то, что они так же жалостливо и водянисто слезились. Туловище Ковалева теперь шло крещендо, руки и ноги уменьшились, а ягодицы, какие-то простодушные и рассыпчатые, собирались вместе только благодаря брюкам. Между тем, именно тело Ковалева теперь представлялось Вере в выгодном свете по сравнению с его нещадно переродившимся лицом.
"Он ничем не лучше моего Лени, - подумала Вера. - Такой же безнравственный, откормленный, испитой, пошловатый сорокалетний сукин кот. Только богатый и расчетливый. Леня - все больше картинный, несчастный, изворотливый расточитель. Его мотовство равно позорному самоубийству. Сострадать его неудачам я устала. Пусть погибает, если ему это так нравится".
А помнишь?.. Ковалев не придавал значения вешним сполохам общей памяти. Он, в отличие от Гайдебурова, нашел победоносную манеру взаимоотношений с действительностью - равнодушный практицизм, настороженную вальяжность, умеренную скабрезность, деликатную беспощадность. Когда Вера с волнением рассказывала ему о квартирной беде Марии, вся сила его терпения поднималась к глазам, и они медленно прикрывались какими-то черными, болезненными веками.
- Я знаю кредитную историю этого дома, - сказал он с чопорным минимализмом. - Но в этом безнадежном деле твоей подруге не только я, никто не сможет помочь. Человека того уже нет. Попала подруга. Ты мне оставь, конечно, ее координаты ради проформы. Бывшие советские люди отличаются поразительной юридической беспечностью. Между прочим, наступил век закона в самом жестком понимании этого слова. То есть грабить можно по закону. Надо только его знать и выбирать жертву, которая его не знает.
Они сидели в чистеньком малолюдном кафе с кровянистым, несуразным освещением, которое было задумано ради лирической фальши, а вызывало какую-то дремотную, сомнамбулическую головную боль. Вот откуда у ее Лени эта привычка держаться расслабленно и приглушенно в публичных презентабельных местах - от таких, как Ковалев. Только у Ковалева эта тишина выглядит натурально, а у ее муженька, человека неуверенного, хмурого и зависимого, его периодическая бесшумность замещает смятение, вечное состояние стыда и боязнь людей. Он озирается жалко и мрачно, а Ковалев не принуждает себя кого бы то ни было замечать.
На Ковалеве был дорогой, видимо, пошитый на заказ, темно-синий в полоску костюм, сорочка в оранжевую полоску и фиолетовый галстук с пухлым узлом. Гайдебуров не умеет так завязывать галстуки. Он их завязывает не на себе, а раскладывая на поверхности кровати, добиваясь необходимой длины за несколько раздражительных приемов.
Вере неприятно было думать, что Ковалев может посчитать беду Марии лишь поводом для встречи с ним, - встречи, которая, если и не будет иметь продолжения, сама по себе способна исчерпать одно из самых незаметных, долговременных и томительных ощущений. На Ковалеве были белые с черным штиблеты с закругленными, какими-то шарообразными, клоунскими носками. Без досадливой усмешки на них невозможно было смотреть. Вере было неприятно, что Ковалев пригласил ее в кафе, где заурядные блюда носили названия с вульгарным, якобы амурным оттенком: салат "Первое свидание", суп "Восточная страсть", свинина "Либидо". Пили они аперитив "Дездемона", на самом деле обычную "Маргаритку". Ей было теперь неловко за себя, что перед встречей она сделала себе в салоне новую, объемную прическу с нарочито утолщенными, как пряжа, локонами, что покрасилась в темно-фиолетовый, искрящийся цвет. Она то и дело стала приминать себе волосы без опаски испортить впечатление. Вера начинала думать, что Ковалев может понять эту их встречу как прелюдию к чему-то большему, что захочет попросту переспать с ней ради некого непонятного реванша за прежнюю собственную нерешительность, ради некой завершенности, ради того, чтобы каждое начинание рано или поздно доводилось бы до конца. Она догадывалась, что Ковалев испытывал в жизни зудящий дискомфорт, если что-то, даже такое мелкое и давнее, как подростковое влечение, оставалось не реализованным. Вере возможная близость с теперешним Ковалевым была противна. Когда Мария сказала Вере, что Ковалев почти не изменился, Вера, таясь, надеялась на эту неизменность как на поддержку былой симпатии. Ей было тяжело последние годы не чувствовать сердечной склонности, равной той, упущенной, молодой, пусть даже безадресной и безымянной. Внутренне она грустила, глядя на Ковалева. Нет, Ковалев нисколько не лучше ее Леонида. Может быть, и хуже с этим своим терапевтическим тоном. В Леониде, несмотря на все его безобразное состояние, грубость и презрение к ней, одичание от неудач и слабого, плебейского характера, все-таки сохраняется какое-то истеричное, подлинное, страстное мучение. Она помнила, что в молодости то, что теперь стало этим мучением, было интенсивной радостью, бесконечным триумфом неумолимой, подкупающей перспективности.