– Флотилия будет здесь перед Пасхой.
В начале января, когда Осгар уже совсем отчаялся закончить работу вовремя, пришла весточка от Килинн. Она просила простить ее за то, что не ответила на его письмо сразу, потому что Дифлин был в осаде. Возможно, даже чуть виновато она писала ему о своей нежной привязанности. А еще известила, что по причинам, которые она не может объяснить, все же не выйдет снова замуж. «Осгар, ты приезжай повидаться, – добавляла она в конце. – Непременно приезжай, и поскорее».
Он не мог сказать, какие чувства вызвало в нем ее письмо. Сначала, только получив его, Осгар был довольно спокоен. Он понял, что уже очень давно вообще не вспоминал о Килинн. В тот день он, как обычно, работал над книгой, а к вечеру, убирая перья и кисти, нащупал в сумке маленькое обручальное колечко, которое до сих пор хранилось там, и его сердце вдруг пронзила боль от нахлынувших воспоминаний.
В ту ночь она явилась ему во сне, а когда он проснулся темным январским утром, то странное тепло и легкое волнение, которые он ощущал ночью, остались с ним. Он и позабыл, когда последний раз чувствовал что-нибудь подобное. Весь день эти удивительные ощущения не покидали его.
Вечером Осгар долго не мог уснуть, думая о том, что с ним происходит. Вернувшись в Глендалох после смерти дяди, он долго мучился. Его снедала смертельная тоска из-за невозможности вернуться в Дифлин и расставания с Килинн, от которой он отказался по собственной воле. Известие о ее скором замужестве, казалось, захлопнуло эту дверцу в его памяти. Она снова уходила от него, теперь уже в объятия другого мужчины. А его жизнь по-прежнему принадлежала Глендалоху. Тогда он приказал себе больше не думать о ней и обрел наконец покой. Но теперь, когда он узнал, что Килинн не собирается замуж, она как будто бы снова стала принадлежать ему. Они могли возобновить их дружбу. Она бы приехала в Глендалох повидаться с ним, а он с радостью навестил бы ее в Дифлине. Он мог бы позволить себе отношения настолько же страстные, насколько и безопасные. Вот так, с помощью то ли добрых, то ли злых сил, печаль брата Осгара превратилась в радость, пусть и несколько необычную.
Разницу он заметил уже на следующее утро. Может, в скриптории в тот день было больше солнца или мир стал немного ярче? Когда он сел за свой рабочий стол, ему показалось, что пергамент, лежащий перед ним, обрел новое, магическое значение. Вместо обычной мучительной борьбы с мудреным орнаментом линии выходили из-под его пера легко и радостно, как рождаются молодые побеги весной. И что еще удивительнее, с каждым часом это чувство вновь обретенной уверенности не только не ослабевало, но становилось все сильнее, все требовательнее, все напористее; он был настолько поглощен работой, что даже не заметил, как свет за окном начал понемногу угасать, и продолжал рисовать, полностью погрузившись в прекрасный сияющий мир, творимый им. И лишь когда он почувствовал, как кто-то настойчиво хлопает его по плечу, он вздрогнул, словно очнувшись от глубокого сна, и обнаружил, что вокруг его стола уже зажгли три свечи и что он закончил не одну, а пять новых иллюстраций. От стола его пришлось оттаскивать почти силой.
Так продолжалось день за днем. Осгар работал с каким-то лихорадочным вдохновением, часто забывал поесть, стал бледен, рассеян, внешне даже мрачен, хотя в душе его бушевал неистовый восторг, и творения, выходившие отныне из-под его кисти, то ли под влиянием мыслей о Килинн, то ли благодаря самому Господу, были наполнены такой удивительной живостью красок и такой почти чувственной свежестью, словно этот немолодой уже монах впервые в своей жизни понял и выразил на пергаменте истинное значение страсти.
В конце февраля он начал делать наброски тройной спирали для последней полностраничной иллюстрации и, выводя виток за витком, к своему изумлению, вдруг увидел, что линии, словно сами собой, сложились в хризму, совсем не похожую на те, что ему доводилось видеть прежде, и эти прекрасные летящие буквы словно принесли на лист пергамента отголосок самой вечности.