А в 1968-м профессор Черкасов, который занимался физико-механическими свойствами лунных пород и работал со своей аппаратурой на выбранных мной вулканических площадках, сказал: "Генрих, сейчас идет набор научного состава на станцию "Салют". По научным и физическим данным вы подходите, отправьте заявление и документы". Спрашиваю: "На чье имя заявление и какие документы?" Отвечает: "На имя Келдыша. А впрочем, вас Виноградов (вице-президент Академии наук) знает, тогда на его имя: заявление, анкету и характеристику". Я написал, отправил, но не думал, что этому будет дан ход. Однако через три месяца пришла открытка- вызов. Прилетел, прошел амбулаторную комиссию, два-три дня — все нормально, и тогда поместили в стационар. Там пробыл месяц и тоже все прошел. Может, потому, что относился к этому не слишком серьезно. Для многих, проходивших комиссию вместе со мной, в основном сотрудников конструкторских бюро, кандидатов на места борт-инженеров, — пройти комиссию и попасть в категорию "спецконтингент" — это — свет в окне, большой шаг в карьере. А у меня отношение к этому было почти спортивное, да и я, по тогдашним понятиям медиков, для спецконтингента был человек старый: тридцать три года, а для космоса им нужна была перспектива лет на десять-пятнадцать. Но с другой стороны, космонавт- исследователь должен быть кандидатом наук, а тогда в геологии мало кто раньше сорока защищался. Одним словом, оставляют меня на центрифугу, еще на месяц. Я говорю, что не могу задерживаться, командировка кончается, у меня луноход и прочее. Они: "Как это не могу? Сейчас телеграмму пошлем, и будете сидеть столько, сколько надо". Еле-еле упросил. Оказалось, что медицинскую комиссию проходит у них один из пятидесяти двух, а из прошедших выдерживают центрифугу двое из пяти, то есть в среднем: один из ста двадцати пяти, а за год клиника может пропустить не более двухсот, каждый прошедший на счету.
После медкомиссии направили на беседу к референту Келдыша. Просмотрел он мои бумаги и говорит: "А почему вы не оформились?" Я не понял, говорю: "У меня допуск есть и все документы в порядке". Он уточняет: "А почему вы не в партии?" Отвечаю: "Партия — это большая ответственность, то да се, а потом научных работников в партию не принимают". Он: "Не валяйте дурака! Чтобы осенью на центрифугу приехали с документами". Вышел от него и не знаю, что делать. Спросил совета у двух друзей, совершенно антиподальных по своему "социально-профессиональному статусу", — у Андрея Битова, члена Союза писателей, которого полагали надеждой русской литературы, и у Иосифа, внесоюзного, не- публикуемого, отбывшего срок. Оба ответили по сути одинаково. Андрей сказал: "Система умнее и тоньше, чем мы думаем. Полагаем, что партийность, национальность, семейное положение, моральный облик определяют и т. п. Ан нет: вот русский, партийный, семейный, морально устойчивый, а за кордон не пускают, а вот — еврей, и беспартийный, и разведенный, и бабник, а везде ездит. Потому что тот не наш, а этот наш. Система безошибочно определяет: наш — не наш. Вот и все. Ты не писатель, не режиссер, не артист. Ты вулканолог, а наука — субстанция объективная и давить по партийной линии на тебя не станут. В каждой игре свои правила: так что — давай!" Примерно то же самое было и с Иосифом. Он не был диссидентом в принятом смысле этого слова, но для власти предержащей был "не наш". Он был другой, но они этого не понимали — двоичная система мышления: черное/ белое, чет/нечет, "кто не с нами, тот…" и т. д. Иосиф, кстати, сказал хорошие слова про Слуцкого и Окуджаву (коммунистов), а к проблеме моей отнесся с юмором и, помянув Париж и моего тезку, добавил: "Ты будешь первым евреем, которого поцелует Подгорный". Поскольку тогда встречали космонавтов с поцелуями руководителей страны и ковровой дорожкой на Красной площади и в Кремле.
Иосиф расспрашивал меня про детали медицинских испытаний, про центрифугу; про то, что со мной делали целый месяц, ведь вращения, центрифуга только раз в неделю; о снах во время испытаний, о лунной программе, которую я писал. Вообще Иосиф хотел знать все.