В те поры речь зашла, кому поручить будет блюсти стражу при вдове. Яков Захарьич и назвал своего подхалима, Ваньку Максимова.
Опять государь задумался. Стал боярин высчитывать ловкость, проворство, находчивость, зоркость Иванову.
– Боюсь я, штобы твой Ивашко на стороже невестки нашей не своровал, себе на пагубу?! Нам кой-што известно на сей счет непутнее! Ивашка вот на стороже штоб не учинил вдругорядь похлебство Сеньки казненного.
– Я, государь, беруся ответ держать за Ивана Максимова: излечился он от старой дури вконец и очистился…
– Ну, ин быть по-твоему; только… смотри, штобы Ванька на службе на той не сломил себе голову. Коли пакость учинит, не спасет ево ничья заступа!
С тем и назначен Иван на казенный двор сторожить знатную пташку, княгиню Алену Степановну.
Помещение княгини убрано так же, как в кремлевских чертогах ее. Еству отпускают с приспешни ихней же, и наряд не убавлен: ни судов, ни напитков, ни квасу медвянова. А с дворца хлебенного отпущают – по тайному наказу государеву – что ни есть самого лучшего ей да князю Димитрию. Столом и погребом неча гневить Бога. Одно: ни к ней, ни к сынку ее ни птица, ни зверь – не токмо человек – не найдет ни тропки, ни доступа.
Весну красную так прожила бедняжка и лето, все в четырех стенах. Супротив окошек княгининых как-то Бог уродил малинничек. И в том в самом малинничке пел-заливался соловей-душа. Сгрустнется княгине – соловьи ною песнью разгонит грусть-тоску. Но лето миновало – соловей замолк. Малинник обезлиствел, помертвел и побелел под ненастьями. Встоскнулось сиделице в расписной палатушке. Вот шлет она звать своего лютого приставника:
– Иван Максимыч, пожалуйте!
– И до нас, непутевых, дошла, знать, очередь! И мы-ста теперя – хоша не в князей Семенов дородством – авось пригодимся… коротать долготу тюремнова времени?
Вот нарядился господин стражник в свой заморский наряд праздничный, закрутил ус тощий молодецким кольцом и явился рассыпаться мелким бесом пред своею тюремною сиделицей.
Елена Степановна, конечно, много переменилась. Яркий румянец исчез с ее лица, заменившись млечною белизною. Сильная воля и уверенность, что порывы гнева свекра легко и неожиданно сменяются милостью, поддерживали в ней бодрость на лучшие еще времена с предоставлением не только свободы, но и самой власти ее сыну. За ним все же оставалось преимущество торжественного венчания! Князь Василий пользовался титулом только великого князя новгородского. А этот титул, новая вспышка каприза и столкновение с женою – с возвратом власти, оказывающейся с прежними, если еще не с большими, побуждениями вмешиваться в государственные дела – могли обратить в ничто. Так легко привести перемену ролей?
Не теряя же ни надежды на перемену, ни бодрости, при сидячей жизни княгиня приметно полнела и, следовательно, по понятиям и вкусам Московской Руси, выигрывала в привлекательности. Наш век имеет свои понятия о красоте, но мы не вправе порицать предков за их мнимое безвкусие и непонимание грации. Всякое время имеет свою моду. Для русского человека-москвича, как для обитателя Востока, да, пожалуй, и Запада, в старину дородство возводилось в добродетель именно ради знаванья красоты в круглоте форм.
В своем невольном уединении Елена Степановна от нечего делать спала, пела – для разогнания скуки – песни (а голосок ее был звонкий такой, серебристый) да переодевалась. Нашила она себе ферязей и сарафанов из самых ярких и ценных материй. А уверенность в возврате прежнего величия делала ее, как мы уже заметили, спокойною. Это, пожалуй, шло бы в разлад, казалось, с чувствами материнской любви к Дмитрию. Но, как мы выше видели, еще в годы вырастания сына внешние побуждения и потом страсть к красавцу Семену, расплатившемуся жизнью за опасную интригу с царственной вдовой, ослабили силу любви Елены к Дмитрию. Смерть Семена произвела в опальной княгине на первое время горькую печаль. Но чем горше было это чувство, тем скорее прошло оно, сменившись жаждою мести к виновникам гибели предмета страсти, прибавим, давно уже сделавшейся чисто животною у молодой, скучавшей принцессы. Максимов был хитер, хотя и неумен, но к близкой разгадке ощущений Елены Степановны, – слышав о ней многое и поверяя слышанное с делом, – пришел он без большого труда. Эта возможность представлялась и Ивану Васильевичу, когда он заявлял неохоту назначить Максимова в главные сторожа к невестке. Но ни Иван Васильевич, ни уверенный в себе Иван Максимов не приняли одного в соображение. Елена Степановна знала усердие Ваньки Максимова в выведении всех кляуз на свет Божий по производству процесса Патрикеевых и Ряполовского. Она знала, что он вымучивал у жертв своих, с утонченностью злости ренегата или отверженного ревнивца, самые мелкие и ненужные для обвинения, но зазорные по существу своему подробности сношений ее с обвиненным красавцем. А такое сознание поселило не просто желание отмстить ему, но отвращение даже, какое мы чувствуем от прикосновения с мерзостью, будь то вещество или существо самой низшей степени развития. Питая же подобное чувство к своему тюремщику, Елена сочла себя вправе обманывать его, в душе между тем сохраняя понятие о чести и честности, так же как о долге и обязанности. Но Максимов, каким он рисовался перед мыслью княгини-заключенницы, был, во-первых, тюремщик, сам – как ей было известно – выпросившийся на эту должность. Следовательно – вдвойне мерзок и низок! А стало быть, против него всякие меры позволены невестке на отместку. Во-вторых, высказанные нами известные обстоятельства могли только усилить все побуждения вредить ему, пользуясь его средствами. Заметить, наконец, дальнейшую его дерзость – виды на свою царственную пленницу после сделанного ей признания в первые дни вдовства – ей было тоже нетрудно, видя его неуместное щегольство и изысканность в одежде, когда по призыву являлся он к ней. Знала княгиня-пленница и то еще, что державный свекор строго наказывал: никого не допускать к ней.