Когда смотришь ваши фильмы, кажется, что у вас было много детских страхов.
Очень много. Только мучительных, а не просто каких-то испугов. По-настоящему мучительных. Я думал: «Это не то, чем оно кажется» — и мучился. Это была моя мнительность, но это было и знанием.
Вы однажды сказали, что ваша младшая сестра Марта тоже боялась, но только зеленого горошка! Это правда?
Ну да. Я думаю, это было связано с плотностью и твердостью горошин и тем, что у них внутри, если снять шкурку. То есть даже не со вкусом, а с тем, что они такие твердые снаружи и мягкие внутри. Но я не знаю, вы лучше у нее спросите про горошек. Этому все в нашей семье придавали большое значение, а она прятала горошек.
Но почему ваши родители не перестали кормить ее горошком?
Нет, ну речь же идет об овощах, понимаете?
Вот такими мы были. Детский Рождественский праздник для Марты, Джона и Дэвида Линчей.
В смысле — что они полезны?
Ну да.
Но не в том случае, когда вы их боитесь...
Нет-нет, тогда нет. Тогда не полезны. Пробуй тогда другие овощи. Какие-нибудь должны подойти!
А ваши родители теперь-то хоть понимают, что вы были травмированным ребенком?
Ну, я думаю, каждый ребенок видит вещи, которые его травмируют, и тут никто не виноват. Просто жизнь такая. Детское сознание так устроено. Наверное, оно состоит на семьдесят пять процентов из фантазий и только на двадцать пять из реальности.
Вы очень боялись города в детстве, да? И даже потом, когда стали старше?
Да, но я думаю, если вы выросли в городе, то будете бояться деревни, а если выросли в сельской местности, то вас будет пугать город. Мои бабушка и дед с материнской стороны жили в Бруклине, и я ездил в Нью-Йорк и видел все это. И меня это все до смерти пугало. Я помню в метро воздушную струю от приближения поезда, а потом запах и звук. Я ощущал привкус ужаса всякий раз, когда приезжал в Нью-Йорк.
Мой дед был владельцем многоквартирного дома в Бруклине, там не было кухонь. Люди жарили яичницу на утюгах — вот это меня реально пугало. И каждый вечер он отвинчивал антенну со своей машины, чтобы уличные банды ее не отломали. Я чувствовал, что страхом пропитан воздух. Это было отличное топливо для будущего пожара.
В каком смысле?
Я понял, что прямо под оболочкой внешнего мира существует другой мир, а если копнуть глубже, там будут проявляться все новые миры. Я знал это еще ребенком, но не мог доказать. Это были просто ощущения. В голубом небе и цветах заключена благодать, но иная сила — дикая боль и разложение — в равной мере содержится повсюду. Это как с учеными: они начинают свои исследования на поверхности, а потом углубляются внутрь предмета, достигают мельчайших частиц, и весь их мир снова сводится к абстракции. Они чем-то похожи на художников-абстракционистов. С ними невозможно разговаривать, потому что они погрязли в абстракции.
А когда и при каких обстоятельствах вы впервые заинтересовались искусством?
Когда был маленький, я все время рисовал карандашами или красками. За одну вещь я матери до сих пор благодарен — она не давала мне книжек-раскрасок, считала, что они ограничивают. А отец приносил домой со своей государственной службы кучу бумаги. Чаще всего я рисовал оружие, пистолеты и самолеты, потому что война только что закончилась и все это еще, я думаю, витало в воздухе. У меня были собственная каска, армейский ремень и фляжка, и еще эти деревянные ружья. Я их рисовал, потому что они были частью моего мира. Больше всего я любил рисовать пулеметы — браунинг с водяным охлаждением. Мне они больше всего нравились.
Когда мне было четырнадцать, мы с дедушкой и бабушкой с отцовской стороны поехали в Монтану. Дед возвращался на свое ранчо, где вырос мой отец, а меня высадили в городке Хангри-Хорс вместе с тетей Нони Кролл. Там рядом плотина Хангри-Хорс, а в самом городке двести жителей и полно сувенирных лавок, где продают этих настоящих маленьких лошадок. У тети Нони и дяди Билла тоже был магазин со всякой всячиной, а рядом с их домом жил художник по имени Эйс Пауэлл, который работал в стиле Чарли Рассела и Ремингтона[4]. Я часто ходил туда рисовать. Они с женой оба были художники, и у них всегда находилась бумага и все остальное. Но все это было в такой дали, в таком западном захолустье, что у меня и мысли не было, будто живопись — это что-то серьезное; думал — так, чисто западный прикол.