Новый человек, во-первых, форсирует рефлексивный барьер, растянутый между традиционным и современным обществами. Он все время соотносит свой внутренний мир с миром собственных поступков. Такого человеческого типа прежде не было, хотя такие люди, конечно же, были. Во-вторых, он относительно быстро, за два-три столетия (до конца XVIII века) проходит жесткий организационный тренинг или, как сейчас говорят, дисциплинарную революцию. Он усваивает себе новую, рационалистическую аскезу, долгое время так или иначе перекликавшуюся с аскезой религиозной. Эта антропологическая революция породила тренированную, цивилизационно вымуштрованную, привыкшую к методичному усилию популяцию современных европейцев и североамериканцев. В сравнении с ними традиционный индивид прошлого и настоящего выглядит как дитя, опекаемое родителями. Он решительно проигрывает им в центрированности, ответственности и нацеленности на инновации. Открывается новый ресурс истории, обеспечивший пятисотлетний современный (или модерный) цикл XVI-XX столетий.
Его первая фаза приходится на XVI-XVIII века. Это ранняя современность — время генезиса модерна, время складывания современного проекта. Он кристаллизуется во второй половине XVIII века. Личность, свобода, рациональность, кульминирующая в форме высокого разума, научное и социальное новаторство, закон и порядок, собственность, культура участия, вера в историю и в ее смысл — вот ценностные узелки этой паутины, этой картины мира, наброшенной на реальность. Кстати: человек — ценностно обусловленное и в этом смысле верующее существо. Я надеюсь, что это фатально.
На уровне деклараций и, возможно, чуть глубже, этот проект полемически заострен в сторону христианского, традиционного прошлого. Но на уровне интуиций и культурной семантики, культурных универсалий он представляет собой творческое переложение традиции на секулярный язык. Ранний модерн ищет и находит собственные эквиваленты базовых элементов традиции. Она служит ему заготовкой, поверх которой он наращивает свой, новый мир. Без подобной заготовки современность была бы невозможна.
Структурный изоморфизм, генетическая преемственность с традицией при этом сохраняются. Место Библии занимает сначала Энциклопедия, новая книга книг, а затем весь корпус авторитетных научных текстов. Наука, в сущности, сакрализуется, она становится новой религией — по меньшей мере, до начала XX века, до Макса Вебера и Анри Пуанкаре. А вернее — до 60-х годов этого столетия, до Томаса Куна и Пауля Фейерабенда.
Модерн не менее серьезен, чем традиция. А может быть, и более. В отличие от постмодерна, он не расположен к иронии и моральному релятивизму. Не иметь убеждений для модерна — скандал, своего рода извращение. Вера модерна достигает критических температур не в церковных стенах, а в идеологиях. Сейчас их принято хулить, и это знак того, что модерн закончился. Однако без них не было бы современности. Для меня очевидно, что идеологии этой, точнее, уже той эпохи (либерализм, консерватизм, социализм) ознаменованы не только холокостом и ГУЛАГом (хотя и ими тоже), но также тем, что называют прогрессом. Идеологии — энергетическое и моральное обеспечение модерна, нравится нам это или нет. Они — его живой мотор.
Уже ранняя современность вводит нас во второе осевое время. Возможно, это лишнее понятие, но мне все же хочется его раскрутить. Если первое осевое время открывает, как уже отмечалось, вторую, духовную реальность и тем самым делает возможным выход на новый виток истории (об этом прекрасно писал Ш. Эйзенштадт), то второе осевое время начинается с нового открытия посюсторонности, то есть физической, социальной и человеческой реальности. Оно было подготовлено, во-первых, техническими и научными успехами XIV-XVIII веков и, во-вторых, сопутствовавшей им инфляцией традиционной духовности, в частности, обмирщением и меркантилизацией католической церкви. Старая духовность перестала работать на историю. Достаточно полистать итальянские ренессансные новеллы...
Оказалось, что здешняя реальность далеко не исчерпана. Что это некоторым образом целина, и ее нужно поднимать. Поначалу казалось, что ее хватит надолго. Коперник, Гутенберг, Колумб, Ньютон начинают раздвигать границы зримой реальности. Оптимизм и эйфория нарастают — в особенности, с XVIII столетия. Вселенная расширяется, однако на рубеже XIX-XX веков этот процесс сталкивается с первыми трудностями: заканчивается внешняя экспансия, поделенный западными странами мир оказывается не таким уж большим. На смену географическому открытию мира приходит его «закрытие». С этого момента меняются представления о большом и малом, о времени и о рациональности. Не слишком резко, но тем не менее. Начинается что-то другое. Эйфории уже нет.