Петрарка прославился в истории литературы прежде всего сонетами, посвященными Лауре и его любви к ней. Но существовала ли в действительности такая женщина? Обладала ли она большей материальностью, нежели Дантова Беатриче, не было ли имя этой возлюбленной дериватом от лавров, о которых постоянно грезил поэт и которых он добился? Вопрос, может быть, второстепенный для оценки поэтического гения Петрарки, но далеко не иррелевантный в контексте творимого им мифа о собственной жизни.
На этот вопрос едва ли можно дать убедительный ответ. Вот что Петрарка отвечал одному из своих корреспондентов, который высказал сомнения в реальности Лауры: его идея о святом Августине в такой же мере фикция, как и любовь этой дамы[358]. Ответ звучит довольно двусмысленно и иронично, поэт скорее склонен загадывать загадки, нежели разрешать их.
26 апреля 1336 года Петрарка совершает восхождение на гору Ванту (близ Авиньона), для того чтобы с ее вершины полюбоваться на открывающийся пейзаж. В тот же вечер, по возвращении домой, он, пренебрегая крайней усталостью, описывает это событие своему другу. В письме упоминается такая деталь: гулявший на вершине горы ветер раскрыл томик «Исповеди» Августина (который сопровождал поэта в этом путешествии, как и во всех других), раскрыл как раз на той странице, где он прочитал: «И люди идут дивиться горным высотам, морским валам, речным просторам, океану, объемлющему землю, круговращению звезд, – а себя самих оставляют в стороне!» (Confess. X, 8). Легко видеть, что и этот подъем на гору (расцениваемый «петрарковедами» как начало альпинизма и первый симптом «современного» отношения к природе, эстетического любования ею, не свойственного предшествовавшей эпохе) Петрарка не забывает интерпретировать как аллегорию духовного восхождения. Действительность и воображение кажутся сплавленными здесь воедино.
Свидетельство о странном совпадении восхождения на гору с «вмешательством» Августина – духовного наставника Петрарки содержится в послании, которое получило свою окончательную форму лишь семнадцать лет спустя. И этот факт – не исключение. Дело в том, что на протяжении почти всей жизни Петрарка писал письма друзьям, причем над текстом многих из них продолжал работать в разные периоды; из этих-то посланий, адресованных, таким образом, не только конкретным современникам, но и последующим поколениям, мы и узнаем о многих событиях жизни поэта, в том числе упомянутых выше. Но в таком случае возникает вопрос: в какой мере письма Петрарки, годами и десятилетиями писавшиеся и редактировавшиеся, отражают действительные события его жизни, а в какой порождены его фантазией, направленной на создание его биографии? «Жизнь как произведение искусства» – так назвал это явление английский исследователь жизни и творчества Петрарки, тут же, однако, прибавив: «Если это послание (о восхождении на гору. – А. Г.) и выдумано, эта фикция столь же многозначительна, как и жизненный опыт, который мог за ним скрываться»[359].
Подобный подход к собственной жизни, конструируемой по античным образцам, но уже не в виде разрозненных фрагментов, как то было в Средние века, а в целом, от начала до конца, – новое явление. Он не кажется симптомом несобранности собственного Я, которое составляется из серии образцов, – напротив, в случае Петрарки приходится, скорее, предположить продуманную и целостную жизненную стратегию. У Петрарки налицо воля быть не только человеком своего времени, но – и прежде всего – человеком классической древности, им возрождаемой («Я живу ныне, но предпочел бы родиться в другое время»), и вместе с тем связать себя с будущим. Не свидетельствует ли эта стратегия о рождении нового типа человеческой индивидуальности?
«В этом безумии есть метод»
Казус Opicinus de Canistris, авиньонского клирика, жившего в первой половине XIV столетия, заслуживает, мне кажется, отдельного рассмотрения, так как этот сюжет, во многих отношениях уникальный, вместе с тем выявляет некоторые особенности личности своей эпохи. Терзаемый неотступными мыслями о неизбывной греховности мира, страхом погибели души и вечного проклятья, Опицин неустанно бьется над самим собой, размышляет, углубляясь в собственное Я и проецируя его на универсум. В то же время, поглощенный своей персоной, он не в состоянии ее изъяснить. Ненормальность Опицина лишала его способности контролировать изъявления собственного Я в той мере, в какой подобную сдержанность обычно проявляли более уравновешенные авторы – как его предшественники, так и современники. Если авторы исповедей, апологий и автобиографических опытов, с которыми мы имели дело до сих пор, были более или менее известными и даже выдающимися людьми, творчество которых находило резонанс у современников и потомков, то рисунки и рукописи Опицина на протяжении ряда столетий оставались в тайниках архивов. Ныне ситуация изменилась, и я считаю существенным разобраться в том, как самосознание людей первой половины XIV столетия преломилось не только в творчестве великих деятелей культуры, но и в созданиях более заурядной личности. Поистине маниакальная сосредоточенность Опицина на идее греха и невозможности его искупления послужила основанием для предположения, что перед нами психопатология