Салимбене – проповедник, и его собственный внутренний мир и личные переживания не являются для него самоцелью изображения; все это – не более чем материал для назидательных «примеров» (exempla), которые использовались в проповеди. Но дело не в одной лишь его профессии проповедника. Глубокие религиозные переживания вообще чужды Салимбене, и этот превосходный наблюдатель внешнего мира не в состоянии заглянуть ни в глубь чужой души, ни, видимо, в глубь своей собственной, да едва ли и испытывает потребность или склонность к подобной интроспекции.
Особенность ли это одного только Салимбене? – Едва ли. «У средневекового человека не было интереса к своему Я как к таковому. Его душа становилась для него объектом, достойным внимания, лишь постольку, поскольку изучение ее движений вводило его в более интимное понимание феноменов мира потустороннего»[298]. Около 1070 года над дверями церкви Sant' Angelo in Formis было начертано: «Коль познаешь себя, достигнешь небес»[299].
Видимо, этот призыв нужно понимать не как требование углубления в собственную индивидуальность, но как выражение стремления найти в себе Бога, приблизиться к Нему посредством растворения в Нем своего Я. Но не то же ли самое говорил Бернар Клервоский? «Для достижения смирения души нет лучшего средства, нежели познание самого себя»[300]. Иначе ли обстояло дело еще сто лет спустя? Едва ли. «Человек XIII столетия мерит себя общепризнанной мерой, – утверждает Бицилли, – и еще не обзавелся собственным аршином»[301]. Я полагаю, что в неявном споре между Бицилли и Моррисом (первый сомневается в наличии установки на самосознание у человека XIII века, тогда как второй настаивает на том, что уже в XII веке ряд интеллектуалов напряженно искали собственное Я)[302] русский медиевист более осторожен в оценках и потому ближе к истине: он не склонен форсировать развитие и «подтягивать» средневековую личность к норме, выработанной в Новое время.
Что же касается религиозности Салимбене, то, по оценке Бицилли, она не шла дальше магии и фетишизма, это – «наивное народное язычество»[303], и при таком уровне религиозности автора (Салимбене признается, что в церквах служат чересчур длинно, так что надоедает стоять, особенно летом, когда кусают блохи)[304] от его автобиографии невозможно ожидать особой психологической глубины. Самодовольство, которым преисполнен этот францисканец, и склонность к самопревознесению – вот те пределы, в которых заявляет о себе его личность. Выходец из семьи рыцарей и юристов, брат Салимбене не скрывает в своих записках сословного чванства («подлыми людьми и мужиками мир разрушается, а рыцарями и знатными сохраняется»[305]). Так в его «Хронике» – едва ли подобные воззрения он мог развивать в своих проповедях!
«Хроника» Салимбене в большой мере мемуаристична. Описывая главным образом события, свидетелем коих он был, он не воздерживается от замечаний субъективного порядка. История и автобиография как бы смыкаются. Как мы могли ранее убедиться, «автобиография» предшествовавшего периода – это прежде всего исповедь. Поскольку смирение и раскаяние более всего могли способствовать спасению души, то литературная исповедь приобретала подчас форму самообличения.
В своем «Диалоге» Ратхерий Веронский дает подробное изложение собственных грехов, как бы отвечая на вопросы исповедальной книги («Выдержки из исповедального собеседования некоего сквернейшего Ратхерия», Excerptum ex dialogo confessionali cujusdam sceleratissimi Raterii, так он именует свой опус). При этом он озабочен тем, чтобы найти у себя (или приписать себе?) все грехи, какие перечисляются в liber confessionum, тем не менее по крайней мере одного греха у него, как у монаха, недостает: он не запятнал себя супружеской неверностью, – но тотчас находит выход из положения. Ведь он дважды побывал епископом и был лишен двух кафедр, что можно приравнять к двукратной супружеской измене!
Как пробиться сквозь такого рода фиктивную исповедь к подлинной личности автора?! Ведь и в тех случаях, когда, жалуясь придуманному им исповеднику на собственные слабоволие и болезненную наклонность к самоанализу как на источник грехов, Ратхерий, казалось бы, дает оценку своего характера, историк остается в неведении относительно того, каков был этот епископ на самом деле. Однако самый выбор жанра покаяния для самохарактеристики, разумеется, симптоматичен.