И следующим днем с утра я поехал в Невскую лавру. В епархию. Или в Духовную академию. Понятия не имел.
Одет я был по тому прохладному осеннему времени просто роскошно — в меру зауженные брючата, ужжжасно модная тогда синяя шерстяная «олимпийская» тренировочная рубашка с коротенькой молнией у шеи и белой полоской по всему воротнику, бежевое пальто мягкого, изрядно выношенного драпа, с широченными плечами, поясом и лацканами величиной с уши индийского слона.
Нынешней весной с этим пальто была чуточку унизительная, но смешная история. Мы с моим приятелем того времени — Володей Торноградским, молодым ученым-геоморфологом — склеили двух молоденьких блядовитых барышень из эстрадно-музыкального училища. И ждали их к вечеру у меня на улице Ракова.
Денег не было ни копейки. Ни у меня, ни у Торноградского.
А для верной завлекухи барышень обязательно требовались две бутылки вина типа портвейна «Алабашлы», граммов двести «Докторской» колбаски, триста голландского сыра, один нарезной батон и небольшой тортик под круто заваренный кофе с цикорием.
Это был наш профессиональный «боекомплект», который почти никогда не давал осечек. Но денег на этот привычный набор не было ни шиша...
И тогда нам, в наши с Володькой головы, воспаленные предстоящей встречей со «свежачком», почти одновременно пришла одна и та же идея.
— Весна... — глядя в окно, задумчиво сказал ученый Вова. — Утром по радио говорили, что завтра еще теплее будет.
Я надел на свитер старую летную кожаную куртку, которую когда-то умудрился не сдать при увольнении из армии, и молча стал упаковывать бежевое пальто в рюкзак.
— Вперед! — скомандовал я своему ученому другу.
И мы пошли в скупку на Садовую. Второй дом от Невского проспекта после Публичной библиотеки.
Скупочный пункт был оборудован под широким лестничным пролетом, ведущим с первого этажа на второй обычного жилого дома конца девятнадцатого века.
Там работал маленький старый еврей, вечно пугливо огладывающийся по сторонам, словно постоянно ощущал себя на мушке антисемитизма. Это ему я обычно сдавал свои призы, выигранные на разных профсоюзных соревнованиях.
Старик разложил мое роскошное, с потрясающими лацканами бежевое пальто на столе, обтянутом солдатским шинельным сукном, и сверху, почти вплотную к моему замечательному пальто, опустил сильную лампу с фарфоровым противовесом.
Осторожно перекладывая мое бежевое модное чудо на столе, он внимательно вглядывался в некоторые потертости и, когда увидел слегка оторванный накладной карман, скорбно посмотрел на меня.
— Это по шву... — тихо пробормотал я.
Старый еврей молча наклонил голову — то ли согласился со мной, то ли хотел всмотреться еще внимательнее в то, что сейчас лежало перед ним под жестокой, не знающей жалости и пощады лампой.
Потом он мягко и ласково погладил мое пальто и поднял на нас искренне печальные глаза с красными веками.
— Я не могу принять ваше пальто, молодые люди, — негромко произнес он с неистребимым еврейским акцентом. — К сожалению.
И мы с Володькой увидели, что ему нас действительно было очень и очень жаль.
— Почему?! — Растерянный ученый Вова все еще надеялся на какое-нибудь хотя бы маленькое чудо.
— Почему? — задумчиво переспросил маленький старый еврей с больными глазами от вечно слепящего яркого электрического света. — Ну, взгляните сами...
Он разложил мое бежевое пальто перед нами и еще ниже опустил сильную лампу. И сказал фразу, которую я запомнил на всю свою жизнь:
— НУ ЗДЕСЬ ЖЕ ПОЛНОЕ ПЕРЕРОЖДЕНИЕ ТКАНИ!..
... Неожиданно легко мы заняли деньги у дворничихи, закупили необходимый для барыщень «боекомплект», а потом на одной, но очень широкой старой тахте всю ночь весело кувыркались с этими девочками из эстрадного училища...
Наверное, благодаря старику из скупки...
Боже мой! Что я говорю?! Какому старику? Ему тогда было лет пятьдесят, пятьдесят пять. Не больше. Тогда он был на двадцать лет моложе меня — сегодняшнего. Но в те наши двадцать пять он казался нам глубоким старцем...
Именно благодаря этому скупщику спустя весну, лето и начало осени я и смог появиться в Невской лавре в моем любимом бежевом, очень шикарном (издали) пальто.