Зятек на миг задумался, глаза его невидяще остановились на пустоте. Сейчас он был дома, наблюдательно рассматривал Машу, придирчиво копался в памяти.
— Ну и что? — угадав его мысли, спросил Фролов.
— А черт ее знает, Федя, — с веселой досадой отмахнулся зятек. — Бывает, обе ноги вытянет, а то по одной. Но точно знаю: ест она хорошо. Будь здоров. Баба крепкая. Все ест.
— Добрая примета, — крякнул Ушаков.
— Но Маша и раньше, когда Тоню и Катю рожала, на аппетит не жаловалась. — Зятька одолевали сомнения.
— Ничего, Гена, ничего, — успокаивала его старая теща. — Сынка принесет — хорошо, а дочку — тоже неплохо. Все одно родные детишки. А у кого детей много, тот богом не забыт.
Слова эти зятьку, видно, не понравились, звучал в них, как уловил Фролов, призыв к смирению, к капитуляции.
— А что же вас бог не пожалел: кроме Маши, всех под сруб? Четырех сыновей. Вот те, мамань, и бог, — выпалил зятек. Его слова ранили Фролова. Он опять почувствовал себя скульптором, нездешним, чужим человеком, виноватым перед этими людьми. Он резко встал, и движение это прервало разговор.
— Начнем? — сказал он, взглянув на зятька.
— Давай. Мы им сейчас… — Зятек воинственно засучил рукава.
— Мать, ты не толклась бы. Затей-ка лучше обед хороший, — посоветовал старухе Кирилл Захарович.
…Фролов снизу вверх взмахивал штукатурной лопаткой, с силой вшлепывал раствор в стену. Разлетались серые брызги, тяжелыми мухами липли к лицу, рукам и груди. Точно хирург, Фролов то и дело менял инструмент: соколом ровнял грунт, квадратной теркой делал по нему быстрые круговые движения, широкой, с резиновым дном гладилкой нежно, слегка касаясь, ласкал стену. Зятек едва успевал подтаскивать со двора раствор. Стены на глазах одевались в строгую прочную одежду.
Убедившись, что все идет как надо, Ушаков давно ушел в горницу и стучал там молотком, настилая плинтуса.
Когда сели обедать, Фролов ощутил острый аппетит. Стол, дощатый, временный, стоял на старом дворе, у плетня, в тени и затишье. Душистые щи были разлиты по тарелкам. Пахло укропом, чесноком, свежим хлебом. Стояла деревянная чашка со сметаной, на блюдце сочились ломтики редьки, из стеклянной вазы круглился ворох сырых яиц. На краю стола, куда сел зятек, прижалась бутылка «Российской».
— Эх, здравствуйте, мои рюмочки, стаканчики, каково поживали, меня поджидали?! — Зятек раскинул над столом руки, приветствуя вино и закуску. Потом наполнил рюмки. — Маманя у нас непьющая, а папаню заставим… для аппетита.
— Не тратить бы сено козлу, Гена, — отмахнулся Ушаков. — Аппетит при мне… Работа — лучший приварок. Поработаешь — поешь.
— Одну. За знакомство, — настаивал зятек. — Федь, знакомься. Это Кирилл Захарыч, тесть мой. А это Евдокия Власовна, теща. Мамань, да подойди к столу-то…
— А вы не ждите угощения. Хлеб-соль на столе, а руки свои. — Бросив какую-то работу, Власовна подошла к мужчинам. — Чем богаты, тем и рады. А мне не к спеху. Я посля.
Власовна заботливо оглядела стол, все ли подала, и опять засуетилась по двору. Согнутая в три погибели, она была еще крепка и подвижна. Казалось, что пригнулась она однажды, чтобы не задеть чего-то головой, да позабыла потом распрямиться.
— Ну ладно. Нам больше достанется, — шутнул зятек и поднял рюмку, — хотя я, сказать, не особый любитель водочки. Для меня она хоть будь, хоть век не выводись…
Кирилл Захарович выпил последним, не торопясь, деловито поднес к ноздрям корку хлеба и обернулся к зятьку:
— Послухаешь тя, Гена, — гиблый пьяница. Болтать здоров. А за пятнадцать лет я, почитай, ни разу те сурьезно хмельным вроде б и не видывал. Бог миловал пока.
— Какие наши года! Увидишь еще, — храбрился зятек, хотя в самом деле к водке он, как заметил Фролов, не привык: опрокинув рюмку в рот, едко сморщился, спасительно зафукал.
Ели не торопясь, но с аппетитом. Ушаков брал очередной ломоть хлеба, разламывал его над своей тарелкой, и все до единой крошки шли в дело.
Пропустили еще по одной, но, выходя через полчаса из-за стола, Фролов не ощутил опьянения: настолько добр и сытен был обед. Присел на трап покурить. Зятек рядом вытянулся на теплых досках. Зеленые его глаза были устремлены в прозрачное, с легкой синью осеннее небо. Фролов подумал о жене Генки, как она там тревожится, томится ожиданием, как небось хочет угодить веселому, красивому, работящему мужу, как горько разочаруется Генка, если и на этот раз родится девочка. И еще с грустью подумалось о том, что к вечеру они закончат штукатурить прихожую и он расстанется с Ушаковыми…