— Что ж, он прав, — сказал Фролов, с каким-то новым интересом слушая и рассматривая Кольку.
— Может быть, но, по-моему… красоту надо не только воспевать, ее надо делать. Нам давно бы надо расчистить и развалины старой мельницы, и наш прокисший от тины и гусиного хлама пруд.
— А мне ваш пруд понравился, — Фролов поднялся и шагнул к Кольке, положил на плечо ладонь. — Нравится мне и твой рационализм, Николай. Но… вид ветхой мельницы вызывает порой большее чувство к родному краю, чем яркое здание нового кафе или клуба.
— Не знаю. Только любви к Богдановке у нас стало больше, когда новые клуб и кафе открыли. А раньше танцевали в коридоре старой школы, а то и на берегу пруда… Сейчас у нас здесь и танцы, и песни, и платья современные, как и в городе. Жалеть о старой бедной деревне, наверное, не будем… Кстати, эти «жалетели», как поглядишь, люди городские. Умыкаются из деревни в город и оттуда кричат, клянутся ей в своей любви. Не верю я им! — Колька сжал руку Фролова и снял ее со своего плеча. — Взять хотя бы этого художника, — продолжал он. — На квартире он у нас недели три жил…
— Подожди, Николай. Что это за художник? Фамилию не помнишь?.. А каков на вид? — спросил Фролов, ловя в себе догадку: «Не Ширшов ли?»
— Плотный, такой круглолицый. Лет сорок с лишним будет… Трудяга. С утра до вечера над красками сидел. Здорово у него получалось. Смотришь: все как живое, как на фотографии. Каждый листочек, каждую былинку выпишет…
«Ширшов, непременно Ширшов», — отмахнул сомнения Фролов.
— …Чуть не прослезился однажды, рассказывая о своей городской тоске по деревне. «Иногда, — говорит, — увижу на асфальте оброненный кем-то клочок сена или лошадиный шевяк — и вот как за сердце возьмет, такое вспомнится!» А моя бабушка ему: «Кто ж вас там держит? По доброй воле попрятались от земли, по доброй воле и пропадаете…»
«Архиповна скажет, за ней дело не встанет», — в мыслях удовлетворенно подтвердил Фролов.
— Не думайте, что я осуждаю… — говорил Колька. — Мы любим город и поэтому… решили сделать его в своем селе. Деревня сейчас не та, вот и смотреть, рисовать ее надо иначе.
За стеной неожиданно и звонко прокукарекал петух. Как эхо, ему глухо ответили петушиные голоса с разных концов деревни. Фролов и Колька переглянулись и понимающе засмеялись тихонько. В горнице скрипнула кровать, послышался вздох Архиповны:
— Ох, Коленька! Ты и без невест все одно до петухов… А человека-то зачем поднял?
— Все, бабушка. Ложимся. — Колька собрал бумаги и, махнув Фролову, ушел в горницу.
На протяжении всего разговора Фролов все порывался взять Кольку за плечи, усадить рядом и рассказать об отце. Но располагающего к этому момента так и не подвернулось.
Фролов опять лежал без сна. В каменно-тяжелой голове роились горячие шары, грудь теснило смутное чувство упрека. В папиросном дыму мельтешили знакомые лица, звучали молодые голоса:
— Надо дерзать. Не топтаться на планете-старухе, а открывать новые миры, куда влекут нас поэты и фантасты…
— Мы еще так мало знаем о земле, о деревне, где живем…
— На земле сейчас не осталось ничего, что могло бы питать фантазию художника.
— Если послушать стариков и копнуть историю…
По деревне, тревожа заревой сон людей, оглашенно орали петухи.
Утром Фролов наспех позавтракал и пошел в правление. У бухгалтера надо было взять накладную на получение алебастра со склада.
В правлении еще никого не было. Фролов направился к площадке, где сооружался обелиск. За ночь бетон в опалубке схватился, затвердел, кладку можно было начинать смело.
Фролов присел на ящик из-под раствора, окинул свою мастерскую под открытым небом и не нашел никаких примет того, что здесь работает скульптор. На дне ящика валялись лопаты, заступ, гвозди, обрезки досок, проволока. Рядом высился ворох красного кирпича.
— Привет скульптору! — По тропинке, мелко семеня, катился маленький человек в аккуратном сереньком костюмчике. «Бухгалтер… Как его? Трофимыч, кажется», — вспомнил Фролов и поднялся навстречу.
— Трофимыч! — как можно ласковее крикнул он, догнал бухгалтера и пошел рядом. — Трофимыч, я к вам. Накладную на алебастр выпишите, пожалуйста.