Он шагал и с чувством беспомощности и тоски всматривался в лица прохожих.
Мимо простучали торопливыми каблучками девушки, по-утиному, враскачку, важно и сыто прошагал вислоплечий лысый мужчина. Серые лица. И асфальт, и дома, и небо — один цвет.
— Я совсем превращаюсь в идиота, в слепца, — сказал Фролов, стараясь стряхнуть хмурь, и поймал себя на нехорошей мысли о том, что в последнее время он нередко стал разговаривать с самим собой. Идет ли по улице, сидит ли в мастерской — бубнит под нос, спорит, сражается с теми, кто его не видит и не слышит.
На углу возле кинотеатра скопилась толпа. Оттуда донесся мягкий раскатистый хохот. Фролов остановился и, точно голодный, сглотнул слюну: когда он смеялся вот так — громко, свежо и счастливо?! Трудно вспомнить… Из прошлого вдруг выплыл лекционный зал института, седобородый, сутулый Герман Анисимович — преподаватель живописи.
— Без радости, ребята, нет художника. Стремитесь вызвать, возбудить и продлить радостные стимулы. Они дадут толчок уму, приведут его в состояние высшей творческой мощи. Работайте весело, с песней…
Радостные стимулы… Вызвать, возбудить. Как стать иным, чем ты есть?
Фролов свернул в парк, присел на скамейку. Взад-вперед прогуливались парочки. Вспыхнули фонари, заметались тени, поприбавилось смеху, голосов.
Упреком кольнула мысль: стоит пройти к стадиону, там, у входных ворот, стоят его цементные крутоплечие спортсмены. Они лишены индивидуальности. Просто мощные, стройные ребята, у одного в мускулистых руках мяч, у другого — хоккейная клюшка… Но ведь то был обычный заказ. Здесь, в скверах и на стадионах, ежедневно перебывает людей в сотни раз больше, чем в самых богатых музеях, где хранятся шедевры. Казалось бы, скульптор должен весь выложиться в такой рядовой работе, зная, что она всегда будет на глазах тысяч и тысяч зрителей. Художнику только бы и мечтать об этом. Однако подобные заказы для стадионов и парков считаются почему-то не главными — и так сойдет, — хоть лень, ремесленничество и снисхождение к собственным промахам «вылезут» потом и в главной.
Фролов поднялся со скамейки и, чувствуя себя брюзгой, усталым и изношенным человеком, зашагал из парка.
— Федор Васильевич! — услышал он и оглянулся. Перед ним стоял Роман Валуев, местный художник, молодой, невысокий, с резкими движениями худощавый брюнет. Он взглянул Фролову в лицо, подал руку, засмеялся: — О милый Гамлет, сними свой черный цвет!
— Да, брат, бывают дни, когда хочется все послать к черту, — с откровенной грустью вздохнул Фролов. — Ну а как ты, какие новости?
Они свернули с главной, заполненной машинами и людьми улицы в тихий проулок и, закурив, прохаживались по усыпанному желтыми, мягко шуршащими листьями тротуару. Как всегда при встречах, Роман говорил много и торопливо, потом замолкал и, притихший, угрюмый, будто из него вместе со словами утекла вся сила, рассеянно слушал собеседника или совал руку и поспешно уходил прочь. Главное то, что родилось и накопилось в нем, главное, чтобы выслушали его, а ему слушать незачем: все известно, примитивно, скучно… С Фроловым он был внимателен и подобострастен: Фролов все-таки не единожды гремел на больших выставках…
— Новости спрашиваете? Какие у меня новости… — Роман нервно завертел головой, глубоко затянулся дымом. — Эти хмурые дяди из выставкома… «зажали» мою новую работу. Да вы видели тот весенний триптих. Помните? «Каков колорит, какие смелые тона!» — это же Ширшов на комиссии выкрикивал. А потом хлоп — амба, крест… Зато оценены его прилизанные пейзажи. Не понимаю! Традиционная старательность в отделке каждой детали, «лобовые» сентенции реализма: трава зеленая, тени синие, розы розовые… Эдакое живописное крем-брюле. Не понимаю.