Я не спускал с него глаз, видел, как снова теряется твердость его черт, безжизненно опускаются плечи. Передо мной сидел зажатый в угол преступник, но даже сфотографируй я его в то мгновение со всеми признаками слабости на лице и предъяви снимки суду, они не служили бы доказательством по делу. К великому сожалению, все это не имело ни малейшего практического значения и только лишний раз убеждало меня в собственной правоте: он убил, сводя счеты, из корысти, из мести, из чего угодно, но не случайно!
— Повторяю, — глухо сказал Красильников. — Я был на работе в девять.
— Если не желаете рассказывать о своей поездке к матери, может быть, скажете, что было в пакете и куда вы его все-таки пристроили? — Вопрос чисто риторический, учитывая наши диаметрально противоположные интересы и позиции.
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — подтвердил мою мысль Красильников.
Примерно теми же словами он ответил еще на несколько вопросов, и мы, как говорится, расстались до новых встреч: он вернулся в свою камеру, чтобы подготовиться к следующему допросу, я с той же целью вернулся к материалам дела.
Итак, причина ссоры с Волонтиром могла уходить корнями в прошлое — на этом я прервал свои размышления после разговора с Антоном Манжулой, с нее и начал очередную, не помню какую по счету, попытку разобраться в происшедшем…
Если прошлое Красильникова внешне представлялось сравнительно ясным, то с Георгием Васильевичем было несколько сложнее: во-первых, он прожил дольше, а во-вторых, интересовал нас до сих пор значительно меньше, чем Игорь. О нем мы не знали ничего, кроме того, что сообщили Воскобойников и Тихойванов. Правда, Сотниченко наскоро проверил факты его биографии и не нашел расхождений с личным делом, хранящимся в отделе кадров, но я давно привык к тому, что интересующие нас частности имеют странное свойство — они теряются между строк официальных документов. Невозможно представить себе заверенную печатью справку, подтверждающую, что несколько десятков лет назад во дворе дома по улице Первомайской корчился на снегу подросток с рассеченной губой и его бил ногами старший брат, — такое оставляет след не на бумаге, а в памяти очевидцев, только в ней, потому и нет задачи сложнее, чем понять и объяснить прошлое.
Это ощущение не покидало меня по пути в военный трибунал, где я надеялся добыть дополнительную информацию. Речь шла об архивном деле по обвинению Дмитрия Волонтира, старшего брата нашего, как его называет Красильников, потерпевшего.
Архивариус, строгая сухонькая женщина с седыми, будто присыпанными пудрой буклями, отобрала выданное мне разрешение, бесшумно нырнула в коридор между стеллажами и так же бесшумно вернулась, сгибаясь под тяжестью пятитомного дела.
Стол мне отвели здесь же, в архиве, у выходящего на тихую улочку окна. Архивариус поставила передо мной стакан с остроотточенными карандашами, пачку бумаги для заметок и растворилась в закоулках архива.
С головой уйдя в работу, я постепенно начал терять представление о времени, о том, где нахожусь и зачем пришел: пять томов, аккуратно переплетенных в вощеный, цвета картофельной шелухи, картон, содержали огромный материал; их страницы были полны живой памятью о войне, ее ужасах и трагедиях. Лето сорок второго, зима сорок третьего, оккупация — слова, ставшие черными символами для тех, чьи свидетельские показания лежали передо мной. Леденящие сердце подробности дополняли документы, фотографии тех лет. Из закоулков памяти — мне приходилось видеть освобожденные от гитлеровцев города — всплывали жуткие картины того времени: заросшие бурьяном мостовые, трупы на безлюдных улицах, отброшенные от побуревших рельсов трамваи с разбитыми стеклами, обугленные, покрытые серой чешуей пепла заборы. Мои личные воспоминания были неотъемлемой частью воспоминаний людей, чьи свидетельства хранились в деле. Атмосфера тех лет так плотно обволокла меня, что минутами казалось, будто за окном, у которого я сижу, не тихая, мирная улочка, по которой неторопливо шествуют прохожие, а тревожная, полная смертельной опасности тишина замершего в оккупацию города, и там, за углом, — стоит выглянуть и увидишь — протягивают к небу ветви искалеченные осколками деревья, стоят черные от копоти скелеты зданий, красные, как сгустки крови, раскачиваются на уцелевшей арматуре кирпичные болванки. Развалины, бывшие до бомбежек жилищем, домом, Родиной…