В первых числах февраля поздно вечером она ворвалась в дом, не сняв пальто, бросилась на кровать и зашлась в слезах. Из ее сбивчивых, путаных слов он понял, что произошло несчастье — то самое, о чем думал и чего боялся… В ту ночь он впервые по-настоящему осознал: что-то изменилось в их жизни, что-то уходит и возврата к прежнему уже не будет.
Вскоре Тамара притихла. Укрыв ее одеялом, он еще долго сидел рядом, держа в руках ее горячую ладошку, а утром, едва рассвело, оделся и пошел к железнодорожному вокзалу — в том районе жил Игорь Красильников…
Человек, ставший мужем его дочери, никогда не был ему близок. Не был и не мог стать. Он понял это еще тогда, восемь лет назад, ранним февральским утром, когда стоял в прихожей чужой квартиры и, переминаясь с ноги на ногу, ждал приглашения войти. Федор Константинович на всю жизнь запомнил, как это все происходило.
Он стоял спиной к двери, лицом к приоткрытой дверце шифоньера, и в большом, находящемся в шаге от него зеркале видел то, что делалось у него за спиной. В соседней комнате под низко висящим малиновым абажуром двигалось какое-то существо. Наверное, надо было отвернуться, но он продолжал вглядываться в отражение, смотрел и не мог отвести глаз от полноватого, круглолицего парня, неуклюже прыгающего на одной ноге. Волосы косой челкой спадали ему на лоб; из-под нее в сторону зеркала, то есть в спину Тихойванову, то и дело бросались быстрые, растерянные взгляды. От волнения Игорь — Федор Констанинович сообразил, что это был он, — никак не мог попасть в штанину и, только когда оперся о спинку стула, надел наконец брюки. И хотя, наблюдая эту сцену, глядя на нелепо приплясывающую фигуру, Тихойванов каким-то образом — косвенно, что ли? — надеялся унизить обидчика дочери, получилось совсем наоборот: униженным почувствовал себя он сам.
Возможно, в эту минуту и родилась неприязнь к будущему зятю. Или чуть позже, когда Игорь пригласил его войти в комнату с малиновым абажуром, предложил сесть на диван, а сам остался стоять, прислонившись к оклеенной темно-красными обоями стене, как посторонний, как зритель, ожидающий начала представления.
Светлана Сергеевна, мать Игоря, тоже находилась в комнате. Тоже стояла. Сбоку, почти за спиной гостя, демонстративно скрестив руки на груди. Тихойванову недвусмысленно давали понять, что чем короче будет его визит, тем лучше. Даже настенные часы с длинным раскачивающимся маятником, казалось, говорили о том же: «Чужой в доме, чужой в доме». Мягкое, податливое ложе дивана, на который он имел неосторожность сесть, всасывало Тихойванова все глубже, заставляя принять неудобную позу, и он подумал, что вещи в этом доме, под стать хозяевам, тоже настроены против. Невозможным показался разговор, стыдно было его начинать; да и о чем, собственно, говорить? О том, как ему обидно, как больно за себя и за дочь? Он как бы увидел себя со стороны, представил, как должно быть неуместно его присутствие здесь, в этой незнакомой квартире, в столь ранний час, как несуразно он выглядит — этакий солдафон (на нем был форменный китель железнодорожника, правда, без петлиц, и даже пуговицы были черные, гражданские), поднявший на ноги мирно почивавшую семью.
Пожалуй, Игорь все же успел что-то шепнуть матери, и теперь его принимали за просителя: «Надо же, и позицию выбрали, — подумал Федор Константинович. — Сынок в лоб, мамаша с фланга».
Ему захотелось, не медля ни секунды, встать и уйти, никому ничего не объяснив, не произнося ни слова, но дома ждала Тамара. Кто-кто, а он знал, какого известия она ждет и к а к будет смотреть на него, когда он вернется. «Ведь я пришел не из любопытства, — успокаивал он себя. — Тамара ждет ребенка, и я хочу знать намерения отца этого ребенка. Что же тут непонятного? Вполне законное желание». Последнее соображение и заставило остаться.
— Я пришел… — излишне громко начал он, но спазма, сковавшая горло, мешала говорить, и он глухо закончил: — Вы… вы и так все знаете.
Последовавшая затем пауза была заполнена размеренным ходом тяжелого маятника. «Чужой в доме, чужой в доме», — все громче стучал он.